Уильям Фолкнер - Свет в августе; Особняк
На этом заводе на всех заводах один человек безграничной власти сотрудник службы безопасности его работа должность единственное что освобождает его от службы в армии, — я писал, а ее рука, ее пальцы лежали у меня на плече, я чувствовал ее дыхание, вдыхал запах ее волос, касавшихся моей щеки, — естественно он будет спасать свою шкуру разоблачая почаще подрывные элементы так что рано или поздно он доберется до тебя выгонит ты пом… — я оторвал лист, не останавливаясь, — …нишь на берегу Мексиканского залива Билокси-Спрингс ты там бывала.
— Да, с мамой… и, — я думал, что тут она замолчит, но она даже не остановилась, — …с Манфредом. Помню.
Я написал: Паскагула верфь где стоят транспорты для перевозки самолетов танков орудий если тебя берут в Калифорнии значит и там возьмут поедешь туда?
— Да, — сказала она. Потом сказала: — Для России, — и глубоко вздохнула. — Но служба безопасности будет и там.
Я написал: Да но это близко я сразу смогу туда приехать помешает служба безопасности найду тебе еще что-нибудь.
— Хорошо, — сказала она, дыша спокойно и медленно у самого моего плеча. — Близко. Я могла бы приехать на воскресенье.
Я написал: Возможно придется работать и по воскресеньям, транспорты очень нужны.
— Тогда вы сможете приезжать ко мне. По воскресеньям ваша мобилизационная комиссия не работает, правда?
Я написал: Там будет видно.
— Быть вместе хоть иногда. Вот почему я боялась Калифорнии — слишком далеко. Но Паскагула близко. Хоть иногда, хоть изредка.
Я написал: Конечно.
— Хорошо, — сказала она. — Конечно, я поеду.
И она уехала сразу после Нового года, пошел 1942 год. У меня там был приятель, адвокат, и ей устроили у знакомых маленькую квартирку с отдельным входом. И, по всей видимости, она решила, что раз она теперь не связана с Джефферсоном и, по крайней мере, в двенадцати часах езды от запретов, которые на нее могли бы наложить Сноупс или я, вместе или по отдельности, значит, никто ей не помешает купить себе маленькую машину и самой ее водить, но тут я пригрозил, что как только я об этом услышу, то тут же самолично сообщу властям в Паскагуле, что она не слышит. Она обещала отказаться от покупки, и мой приятель адвокат договорился, что она будет пользоваться машиной на паях с другими, и вскоре она стала работать браковщицей в инструментальной, хотя сразу написала мне, что по ее просьбе ее почти согласились перевести на сварку и клепку, где глухота была преимуществом. Во всяком случае, она снова надела рабочий комбинезон, снова стала маленьким винтиком в этом мужском или, вернее, бесполом мире, стараясь овладеть смертоносной гигантской техникой, без которой теперь невозможна война, и, может быть, даже успокоилась, если только теперь был возможен покой. Во всяком случае, сначала приходили письма, где она писала: Когда вы приедете, мы непременно… а потом: Если вы приедете, не забудьте… — и через несколько недель просто дешевенькая открытка: Я без вас соскучилась, — и ни слова больше, та почти бессловесная скудость открыток с видами, на которых написано: Жаль, что тебя тут нет или Это наша комната, — обычно полуграмотные люди посылают такие открытки домой, — а потом недавно снова письмо, на этот раз в конверте: Хорошо. Я все понимаю. Знаю, как много времени отнимает работа в комиссии. Приезжайте, когда сможете, потому что мне надо попросить одну вещь.
На это я ей ответил сразу, немедленно (я хотел добавить «так как не знал, что подумать», но я знаю, что я подумал): Попросить или сказать? И она ответила, как я и предполагал: Да. Попросить.
И тогда (уже стояло лето) я ей телеграфировал число, и она ответила телеграммой: Заказала номер гостинице каким поездом встречать целую. И я ей ответил (я же сам ей запретил покупать машину): Приеду машиной за тобой вторник верфь концу работы целую, — там я ее и ждал у выхода. Она вышла со своей сменой, в комбинезоне, и протянула мне блокнотик и грифель, прежде чем расцеловать меня, прижавшись крепко и говоря:
— Расскажите мне все! — И я высвободился, чтобы написать, снова связанный этими короткими словесными обрывками, клочками фраз, которые приходилось стирать:
«Ты мне скажи, в чем дело.
— Поедем к морю, — а я:
«Может, сначала пойдешь переоденешься.
— Нет. Поедем на берег. — Мы поехали к морю. Я поставил машину, и мне казалось, что я уже написал: «Теперь расскажи мне», — но она вышла из машины, а когда и я вышел, отняла блокнотик и грифель и сунула в карман, а потом взяла меня под руку обеими руками, и мы пошли, и она держалась за мою руку крепко, обеими руками, так что мы сталкивались и спотыкались на каждом шагу; солнце уже садилось, и наши длинные тени, сливаясь, касались края прибоя, и я думал: Нет, нет, не может быть, — и тут она сказала: — Погодите, — и выпустила мою руку и стала рыться в кармане, но не в том, куда засунула блокнотик.
— У меня для вас что-то есть. Чуть не забыла. — Это была раковина; наверно, мы растоптали их с миллион на той сотне ярдов, что прошли от машины, пока я думал: Не может этого быть. Это невозможно. — Я ее нашла в первый же день. Боялась, что потеряю до вашего приезда, а вот и не потеряла. Нравится?
— Очень красивая.
— Что? — спросила она, уже протягивая мне блокнотик и грифель.
Я написал: Просто прелесть. Теперь скажи мне.
— Хорошо, — сказала она. Она прижалась ко мне, сильно и крепко охватив мою руку, и мы все шли, и я думал: Почему бы нет, почему этого не может быть, почему не может быть на свете второго Бартона Коля или хотя бы достойной замены, хоть как-то жить, все лучше, чем тоска, — и тут она сказала: — Вот, — и остановилась и повернулась вместе со мной так, чтобы нам увидеть последний миг перед самым заходом солнца, высокие лохматые пальмы и сосны, застывшие в уже гаснущей вспышке света, перед тем как ночной ветер станет их трепать и тормошить. Потом все кончилось. Остался обыкновенный закат. — Вот, — сказала она. — Теперь все хорошо. Мы были тут. Мы это сберегли. Взяли себе. Понимаешь, вот земля прошла весь долгий путь от сотворения мира, и солнце прошло весь долгий путь от начала времени ради одного такого дня, такой минуты, такой секунды из всех дней, минут и секунд, а взять этот миг — некому, не было тех двоих, которые наконец оказались бы вместе после стольких преград, после такого ожидания, но вот они наконец вдвоем, они уже отчаялись от долгого ожидания, они даже бегут по берегу к тому месту, оно уже недалеко, туда, где они наконец будут вместе, вдвоем, и никто в мире не узнает, не осудит, не помешает, словно нет ни самого мира, ничего, кроме них, и теперь мир, который даже еще не был сотворен, может возникнуть, начаться.
А я думал: Быть может, такая верность и стойкость должны встретиться каждому хоть раз в жизни, пусть даже кто-то страдает. Да, ты слышал про любовь, про утрату, а может быть, и про любовь, и утрату, и горе, про верность и стойкость, и ты сам знал и любовь, и утрату, и горе, но никогда не встречал все пять вместе, вернее, четыре, потому что верность и стойкость, про которые я думаю, неотделимы, — а она в это время говорила.
— Я не про то, чтобы вместе… — И остановилась сама прежде, чем я поднял руку и закрыл ей рот, не знаю, решился бы я или нет, — и сказала: — Нет, не бойся, я больше не скажу то слово. — Она посмотрела на меня: — Теперь ты, наверно, знаешь, о чем я с тобой хотела говорить.
— Да, — сказал я, это она прочла по губам. Я написал: О браке.
— Как ты догадался?
Неважно, — написал я. — Я рад.
— Я тебя люблю, — сказала она. — Теперь пойдем обедать. А потом домой, я тебе все расскажу.
Я написал: А ты не пойдешь переодеваться?
— Нет, — сказала она. — Туда можно идти, не переодеваясь.
Она так и пошла. И среди посетительниц этого ресторана она могла бы появиться в чем угодно, хоть с одной слуховой трубкой и в набедренной повязке, причем внимание привлекла бы, наверное, слуховая трубка. Это был настоящий притон. Наверно, в субботу к полуночи, а может быть, и в другие вечера (это было время бешеных заработков на верфях) здесь начинался настоящий бедлам, даже, как говорится, пожар в бедламе; мне и сейчас казалось, что я в сумасшедшем доме, так тут орало радио. Но я-то не глухой. Зато еда — камбала и креветки — была первоклассная, и официантка подала стаканы и лед, бутылку я принес с собой, и в этом шуме голос Линды был не так приметен. А она все время нарочно говорила о том, на что я мог бы отвечать только «да» и «нет», болтала о верфи, о работе, о других людях, и похоже было, что она — маленькая девочка, в первый раз приехала на каникулы домой из школы, и ела она тоже по-детски торопливо, не прожевывая как следует, а когда мы поели, сказала: