Уильям Фолкнер - Свет в августе; Особняк
— Мавзолей, — говорю.
— Вот именно, — сказал Рэтлиф, — мавзолей ее памяти, напоминание тем, кому не выпало счастье видеть ее, кто тогда был еще ребенком. — Он остановился. Он стоял и молчал. Но скорее он над чем-то посмеивался, призадумался, а не то чтоб растерялся. И тут я сказал:
— Вы ошибаетесь. Не выйдет.
— Что? — говорит он. — Ты о чем?
— Она не выйдет замуж за Гэвина.
— Правильно, — говорит, — будет куда хуже.
И тут уж я переспросил:
— Что? Как вы сказали?
Но он уже снова стал таким, как всегда: мягким, невозмутимым, непроницаемым.
— Полагаю, что Юрист и это выдержит, — сказал он.
10 ГЭВИН СТИВЕНС
Я мог бы ей посоветовать, предложить сделать так — и она послушалась бы, она разорвала бы свой билет, быстро, не задумываясь, со страстью и самозабвением. В одном, по крайней мере, она походила на свою мать — ей тоже было необходимо, непременно нужно найти в жизни что-то очень крепкое, очень надежное (в данном случае, в ее случае, не просто сильного человека, потому что Коль был достаточно сильный, но все же и он, как выяснилось, состоял из плоти и крови и потому оказался недолговечным), чтобы отдать все, что у нее было. При этом она в данном случае была обречена на неудачу не потому, что Бартон ее подвел, а потому, что и в его гороскопе была обреченность. Значит, если коммунистическая партия, уже доказавшая, что для пуль она неуязвима, а следовательно, бессмертна, заменила ей Бартона и никогда не подведет, то, разумеется, она разорвала бы свой билет со страстью и самозабвением, может быть, даже с радостью. Разве может любовь потребовать бо́льшей жертвы, чем полное самоуничижение, самопожертвование, особенно ценой того, что грубые, бесчувственные материалисты в своем непроходимом невежестве могут окрестить трусостью и позором? Я всегда смутно подозревал, что древнехристианские мученики, брошенные на растерзание диким быкам и львам, втайне чувствовали к ним расположение, а может быть, даже и любовь.
Но я посоветовал другое. Шел 1940 год. Маньяк-нибелунг разорил Польшу и пошел на Запад, где ему продали Париж, эту блистательную всемирную куртизанку, как простую потаскушку, и только благодаря стойкости английского характера он повернул на Восток; еще год — и человек, ставший во главе государства после Ленина, будет нашим союзником, но для Линды это будет уже слишком поздно; и для нас всех тоже поздно, поздно для того, чтобы на ближайшие сто лет можно было сохранить мир для народов Запада, как уже говорил в частных беседах знаменитый толстяк в Англии;[63] но в тяжкую минуту… и так далее.
Все началось в моем служебном кабинете. Пришел тихий, спокойный, почти что незаметный человечек неопределенного возраста, от двадцати пяти до пятидесяти, — все они такие, — который деловито показал мне значок ФБР (звали его Гихон), принял приглашение сесть, сказал: «Благодарю вас», — и начал деловой разговор спокойно и равнодушно, как они всегда начинают, словно просто передают не слишком важное поручение. Ну и, конечно, я был последним в его списке, самым последним, потому что он, наверно, тщательнейшим образом предварительно, без моего ведома проверил меня, все обо мне разузнал, так же, как он уже много дней, а может быть, и месяцев тому назад разведал, и проверил, и отобрал все, что удалось узнать о ней.
— Мы знаем, что она действует, или пыталась действовать, совершенно открыто, явно на виду у всех.
— Думаю, что на этот счет вы можете быть спокойны, — сказал я.
— Да, — сказал он, — вполне открыто. И делает вполне безобидные вещи. С самыми лучшими намерениями, и только… не очень практично. Ничего такого, что не должна бы делать леди, и все же несколько…
— Странновато, — сказал я.
— Благодарю вас. Вот именно. Могу сказать вам по секрету, что у нее есть партийный билет. Разумеется, вы об этом не осведомлены.
Тут я сказал:
— Благодарю вас.
— А кто раз был коммунистом — знаете, тут, как в старой поговорке, конечно, без всяких намеков, сами понимаете: «Раз наблудила…» — и так далее. Конечно, если спокойно поразмыслить, то каждому понятно, что это не так. Но видите, что получается. Сейчас не время раздумывать, спокойно размышлять. Тут даже надеяться на это нечего, а не то что требовать этого от правительства или народа перед лицом того, что нас ждет гораздо раньше, чем мы предполагаем.
— Да, да, — сказал я. — Так чего же вы от меня хотите? Что я, по-вашему, могу сделать?
— Она… Я так понял, мне говорили, что вы — самый старый и до сих пор самый близкий ее друг…
— Конечно, без всяких намеков, — сказал я. Но тут он уже не сказал «благодарю». Он вообще ничего не сказал, ни слова. Он просто сидел и смотрел на меня сквозь очки, серый, безликий, как хамелеон, жуткий, как след ноги на берегу необитаемого острова Робинзона, слишком безликий, слишком ничтожный в своей безликости и незаметности, чтобы нести на своих плечах ту страшную власть, какую он представлял. — Значит, вы хотите, чтобы я повлиял на нее…
— …как гражданин и патриот, который достаточно умен, чтобы понимать, что и мы тоже будем втянуты в эту войну в ближайшие пять лет: я кладу пять как самый крайний предел — в прошлый раз немцам понадобилось всего три года, чтобы совершенно потерять голову и втянуть нас в войну, причем теперь мы точно и не знаем, кто будет нашим врагом, но потом уже будет поздно…
— …и уговорил ее спокойно отдать вам партийный билет и чтобы вы с нее взяли клятву — не знаю, какие там у вас полномочия на этот счет, — сказал я. — Но разве вы сами только что не сказали: «Раз наблудила — опять наблудит» (без всяких намеков, конечно!).
— Я с вами вполне согласен, — сказал он. — В данном случае никаких намеков и быть не может.
— Так чего же вы хотите от меня… от нее?
Он вынул небольшую книжечку, открыл ее, она была разграфлена не только по дням, но и по часам.
— Она и ее муж были в Испании шесть месяцев и двадцать девять дней, воевали в республиканской, то есть коммунистической, армии, пока его не убили в бою, она сама осталась в госпитале после ранения и работала санитаркой, пока республиканцы не эвакуировали ее через границу во Францию.
— …о чем знают даже тут, в Джефферсоне.
— Да, — сказал он. — Перед этим она семь лет жила в Нью-Йорке в гражданском браке…
— …и это, конечно, ставится ей в вину не только тут, в Джефферсоне, но и в Вашингтоне. — Но он даже не остановился.
— …со всем известным зарегистрированным членом коммунистической партии и близким соратником других известных членов коммунистической партии, о чем, быть может, у вас в Джефферсоне и неизвестно.
— Так, — сказал я. — Дальше?
Он закрыл записную книжку, положил ее в карман и снова посмотрел на меня совершенно спокойно, совершенно равнодушно, словно пространство между нами было линзой микроскопа:
— Значит, она знала людей не только в Испании, но и тут, в Соединенных Штатах, людей, которые пока что неизвестны даже нам, — членов компартии и агентов, важных людей, хотя и не столь заметных, как еврейские скульпторы, и колумбийские профессора, и всякие интеллигентные дилетанты. — И вот тут-то я его наконец понял.
— Все ясно, — сказал я. — Вы предлагаете мену. Вы ей гарантируете неприкосновенность в обмен на список имен. Ваше бюро обелит ее, превратит из врага в обыкновенную доносчицу. А есть у вас какой-нибудь ордер?
— Нет, — сказал он. Я встал.
— Тогда прощайте, сэр! — Но он не сдвинулся с места.
— Значит, вы ей не станете советовать?
— Нет, не стану, — сказал я.
— Ваше отечество в опасности, может быть, даже под угрозой гибели.
— Но угроза — не она, — сказал я. И тут он тоже встал и взял шляпу со стола.
— Смотрите, как бы вам не пришлось пожалеть об этом, мистер Стивенс.
— Прощайте, сэр! — сказал я.
Вернее, я ей все написал. Уже прошло три года, и она старалась, действительно очень старалась научиться читать по губам. Но что-то было не так. Может быть, жить вне человеческих звуков значило жить и вне человеческого времени, и у нее не было времени учиться, не было желания. И все же что-то было не так. Может быть, ей не надо было и трех лет свободы, уединения, отгороженности от всего, чтобы понять: вся сложность человеческого существования коренится в непрестанной болтовне, которой человек окружает, обволакивает, отгораживает себя от расплаты за свои собственные промахи, а вот если бы существовала расплата, простая, как по векселю, — можно было бы сделать жизнь наполненной, достойной, плодотворной. Так что я ей написал: Уходи отсюда. Переезжай.
— Как переехать? — сказала она. — Вы хотите сказать — жить отдельно? Найти дом или квартиру?
Нет, уезжай из Джефферсона, — написал я. — Совсем уезжай, уезжай навсегда. Отдай мне этот самый билет и уезжай из Джефферсона».