Лион Фейхтвангер - Изгнание
Однако он считал своим долгом не уклоняться от споров с Игнацем. Правда, от них часто оставался неприятный осадок. Лучшим средством смыть его были любимые книги Ганса о Советском Союзе.
Вот, скажем, роман Эренбурга «День второй». Книга захватила его с первых страниц. Сначала Ганс поставил себе задачу с ее помощью укрепить свои познания в русском языке. И надо сказать, что Ганс, в котором так удивительно сочетались энтузиазм и практичность, ни на минуту не упускал из виду своей цели. Прочитав главу, он возвращался назад, снова читал, заглядывая в словарь, аккуратно выписывал незнакомые слова, заучивал их, методически и твердо запоминал. А затем прочитывал главу в третий раз, уже «по-настоящему», не ставя перед собой никаких задач и восторгаясь.
Однажды, сидя над романом, этот разумный, сдержанный юноша, так обстоятельно и педантически мысливший и говоривший, стал поэтом. На язык вдруг пришли слова, которых ему давно не хватало, слова, открывшие ему, приверженцу порядка и классификации, кого и что он ищет в Советском Союзе. Его охватила глубокая радость; вот такую же радость он испытал, когда несся на своей парусной лодке по Аммерскому озеру, а еще в тот памятный раз, в Лувре, когда стоял перед Никой Самофракийской. Громко и медленно, упиваясь каждым звуком, произносил он драгоценные слова, которые он нашел и которые, казалось ему, раз навсегда определили то новое, существенное, что отличает советских людей: «Первые люди третьего тысячелетия».
От сочного баварского юмора Зеппа Траутвейна остались жалкие крохи. Раздраженный сидел он за дешевым письменным столом, которых делают по двенадцать на дюжину, без лица и без истории. Зепп Траутвейн проклинал задачу, пленником которой стал. Все реже, все слабее слышал он звуки «Зала ожидания», ему казалось, что энергия, растрачиваемая им на работу в редакции, украдена у его музыкального творчества, он боялся, что постепенно талант его заглохнет. Он тосковал по своей музыке и не мог отделаться от писания статей, от этой несчастной пачкотни. Одна тоска, да и только.
Материально теперь жилось лучше, чем можно было ждать. Немного денег осталось еще от гонорара, полученного за исполнение «Персов» на радио. Доктор Вольгемут прислал после смерти Анны солидную сумму, — якобы не выплаченное ей жалованье. Ганс тоже зарабатывал в строительно-технической конторе и вносил кое-какие деньги в хозяйство. Концы с концами сводить было можно. А Зепп, прежде, бывало, всегда всем довольный, теперь всегда всем возмущался — и затхлым «Аранхуэсом» и скаредным Мерсье, и своим соседом, «сапожником», который так тарабанил на пианино, что хоть святых вон выноси.
Терпение у Зеппа ежеминутно лопалось. Его приводили в бешенство козни старой, разбитой пишущей машинки, а Когда Ганс, искренне стремившийся облегчить отцу повседневное существование, предлагал купить новую, он возражал. Если же мальчуган в ответ на поток яростных проклятий, которыми отец осыпал постылый «Аранхуэс», предлагал, как неоднократно настаивала и Анна, подыскать другое жилье, он сердито отмахивался. При этом он действительно не выносил «Аранхуэса» и очень сожалел, что в свое время не послушал Анну. Но теперь, без нее, Зепп из смешного атавистического чувства, как он про себя называл его, не хотел переезжать: ему казалось, что переездом он нанесет обиду покойной. Об этой истинной причине он, однако, Гансу никогда не говорил, а сочинял всякие нелепые предлоги.
Он понимал, что его раздражительность вызывается не внешними обстоятельствами, а душевной неудовлетворенностью. И все же без конца ворчал и изводил Ганса своей нетерпимостью, тем более что сдержанность и выдержка никогда не были его добродетелями. Плохо настроенный, он на каждом шагу придирался к мальчугану и давал волю своему недовольству миром и самим собой.
Все сильнее томила его тоска по родине. Вечер за вечером он отыскивал на шкале радиоприемника Мюнхен и, счастливый, слушал мюнхенский говор. Он грезил Изаром и мюнхенскими окрестностями, верхнебаварскими озерами. Один бы часок подышать воздухом родины.
Однажды он услышал по радио знаменитого мюнхенского комика Бальтазара Хирля. Хирль рассказывал глупый, пресный анекдот: гитлеровский режим обломал этому актеру зубы, ему приходилось ограничиваться дешевым мелкобуржуазным юмором. На этот раз он рассказывал анекдот о зонтике.
«Некий унтерлейтнер собрался в город: небо пока ясное, но на западе собираются тучи.
— Как думаешь, старушка, взять мне зонтик? — спрашивает он. — Все-таки дождь будет.
— Что ж, возьми на всякий случай зонтик, — говорит жена.
— Но мне нужно заехать в банк, а потом к нотариусу, и я легко могу где-нибудь оставить зонтик, — колеблется он.
— Что ж, не бери, пожалуй, зонтик, — говорит она.
— Но, — возражает он, — если пойдет дождь, то черному костюму крышка.
— Что ж, возьми, пожалуй, зонтик, — советует она.
— Но, — сомневается он, — в городе все сплошь воры, если я его, зонтик то есть, где-нибудь оставлю, я никогда не получу его назад.
— Что ж, тогда, пожалуй, не бери, — говорит она.
Унтерлейтнер выходит наконец из себя.
— От вас, женщин, никогда прямого ответа не добьешься! — сердито кричит он.».
Зепп слушает этот голос, любимый мюнхенский голос Бальтазара Хирля. Он по-детски радуется, он счастлив, как самый обыкновенный мюнхенский обыватель, и даже не замечает, что в юмористических зарисовках великого юмориста нет той соли, которая некогда придавала им остроту. Больше того, Зепп ищет философский смысл в услышанном им жалком анекдоте. «Il faut qu'une porte soit ouverte ou fermee»[28] — так Мюссе выразил суть того, что рассказал Бальтазар Хирль. Он, Зепп, сам этот унтерлейтнер. Его самого бросает из стороны в сторону, и, так же как этому анекдотическому персонажу, ему одинаково ненавистны и утверждение и отрицание.
С этой минуты Зепп вновь научился подтрунивать над собой и сделался заметно сговорчивее. Он не был так словоохотлив, как раньше, но ладить с ним стало легче.
Он решил не носиться более одному со своей большой проблемой, жуя ее и пережевывая, а откровенно обсудить ее с мальчуганом.
Мальчуган — человек разумный. Это не та разумность, которая нравится Зеппу, а та, что его раздражает. Но нельзя все на свете мерить на свою мерку. И если все на свете не в ладу с тобой, то не всегда виноват весь свет. Изгнание кое-чему научило его. Хотя бы ты и был уверен, скажем, что образ мыслей других людей не во всем правилен, все же бессмысленно огульно отрицать его, надо стараться принять то, что мало-мальски удобоваримо. Так или иначе, но он попытается поговорить с мальчуганом.
В один из ближайших вечеров, после ужина, когда Ганс, как повелось, принялся за мытье посуды, Зепп, впервые после смерти Анны, пошел к нему в ванную и в своей обычной манере, запальчиво, даже вызывающе, спросил, хотя чувствовалось, что это стоило ему усилий:
— Скажи-ка, Ганс, но с полной откровенностью, что ты думаешь о моей газетной писанине? По-прежнему считаешь, что все это нужно как собаке пятая нога?
Вопрос был щекотливый. Ганс невольно вспомнил, как мать, бывало, пользовалась минутами, пока они вместе мыли посуду, чтобы по душам поговорить с ним, но, к сожалению, они не находили общего языка. Надо воспользоваться более мягким настроением Зеппа, нельзя неловким ответом оттолкнуть его. Он, Ганс, ценит страстность, с которой отец бросился в политику, осторожно начал он. Но если говорить прямо, то он остается при своем мнении, что Зепп, будь у него хоть самые лучшие намерения, все же не тот человек, который нужен для политической боевой газеты.
Зепп, сидя в небрежной позе на краю ванны, время от времени ударял ногой по ее жестяной стенке. Раздавался дребезжащий протяжный звук. Правильно, с горечью ответил он, от его писаний мало толку, в этом он сам убедился. А с музыкой, продолжал он мрачно, у него сейчас кое-что получается. И Зепп постарался объяснить Гансу задуманную им симфонию «Зал ожидания».
Он впервые говорил о своей большой симфонии и очень воодушевился. Ганс внимательно слушал. Слава богу, в этой симфонии заложены, несомненно, идеи, да еще не какие-нибудь, а политические. Тут Ганс кое-что смыслит. Он видел, что Зеппом полностью завладела мысль написать свой «Зал ожидания», и поэтому убежденно ответил: на этот раз он, кажется, понимает, что имеет в виду Зепп, и, несомненно, «Зал ожидания» — именно то, что ему непременно удастся. Говоря, он оживился, ему даже пришла в голову идея, которую он мог подсказать отцу.
— «Зал ожидания», — сказал он. — Симфония «Зал ожидания» — это как-то не звучит. А что, если назвать симфонию по-французски? Ведь как будто принято давать музыкальным произведениям французские названия? Не лучше ли назвать ее «La salle des pas perdus»?
Зепп подумал: «La salle des pas perdus», «Зал потерянных шагов» звучит неплохо, французы в самом деле нашли красивое, значительное, горькое и печальное обозначение для такой будничной вещи, как зал ожидания. Но для его замысла это слишком красивое, слишком сентиментальное название. Он хочет, чтобы в его творении звучали непримиримость, четкость, суровость, горечь.