Владимир Набоков - Истинная жизнь Севастьяна Найта
Я сказал, что да, конечно, и мы условились о дне и часе.
— Я хорошо знала господина Найта, — прибавила она, глядя на меня своими ясными круглыми глазами.
— Вот как, — сказал я, не зная толком, что сказать.
— Да, — продолжала она, — поразительная личность, и не скрою от вас, что книга Гудмана о нем мне претит.
— Какая книга? — спросил я. — Я не понимаю.
— Да та самая, которую он только что написал. Я на той неделе держала с ним корректуру. Ну, мне надо бежать. Очень вам благодарна.
Она умчалась, а я очень медленно пошел вниз по ступеням. Большое, мягкое, розоватое лицо г. Гудмана имело — и сохранило по сей день — разительное сходство с коровьим выменем.
СЕДЬМАЯ ГЛАВА
Книга г. Гудмана «Трагедия Севастьяна Найта» получила в печати прекрасные отзывы. Ведущие ежедневные и еженедельные газеты поместили длинные рецензии. Ее назвали «впечатляющей и убедительной». Автору отдавали должное за «глубокое проникновение» в «характерный для нашего времени по самой своей сути» человеческий тип. Приводились пассажи, показывающие его искусное обращение с мелкими частностями. Один критик договорился до того, что снимает перед ним шляпу, — хотя надо сказать, что собственная шапка на Гудмане горит. Короче говоря, его дружески похлопывали по плечу, между тем как его нужно было поощрять пониже.
Что до меня, то я игнорировал бы эту книжку совершенно, если бы то была просто плохая книга каких много, обреченная с прочими подобными ей на полное забвение уже следующей весной. Я знаю наверное, что в коллекции Летейской библиотеки без произведения г. Гудмана будет зиять досадная лакуна, несмотря на безчисленное множество имеющихся там томов. Но книга эта не просто дурна. Из-за качества ее предмета она автоматически сделается придатком неизбывной славы другого человека. Доколе будут помнить имя Севастьяна Найта, всегда найдется какой-нибудь любознательный ученый, который добросовестно полезет по стремянке к полке, где «Трагедия Севастьяна Найта» полусонно притулилась между «Падением человека» Годфрея Гудмана и «Воспоминанием всей жизни» Самюэля Гудрича[42]. И если я не оставляю этой темы, то только ради Севастьяна Найта.
Метод г. Гудмана столь же незамысловат, что и его философия. Его единственная цель — показать, что «бедный Найт» был произведением и жертвой «нашего», по его выражению, времени, — хотя для меня всегда было тайной, отчего иным людям так хочется втянуть других в свои хронометрические понятия. «Послевоенные волнения», «послевоенное поколение» суть волшебные слова, отпирающие г. Гудману любую дверь. Бывают, однако, такие заклинания, которые отворяют сезамы не столько волшебством, сколько отмычкой, и боюсь, что Гудманово принадлежало к этому именно разряду. Но он глубоко заблуждается, думая, что, проникнув внутрь со взломом, нашел там что-то ценное. Не хочу этим сказать, что г. Гудман вообще думает. На это он неспособен при всем желании. Его книга касается только тех понятий, которые (по мнению книгопродавцев) кажутся рядовому уму привлекательными.
По г. Гудману выходит, что Севастьян Найт, «вылупившись из точеного кокона Кембриджа», был молодым человеком с обостренной чувствительностью, оказавшимся в мире жестоком и холодном. В этом мире «внешняя действительность столь грубо вторгается в самые заветные мечты», что она сначала насильно загоняет юную душу в угол, а потом разбивает ее. «Великая Война, — говорит г. Гудман не краснея, — изменила лик вселенной». После чего он пускается сочно описывать особенности послевоенной жизни, с которыми молодой человек сталкивался «на тревожной заре своего поприща»: глубокое чувство обманутости; душевная усталость и лихорадочное телесное возбуждение (выразившееся, например, в «развратной пустоте фокстрота»); ощущение безсмысленности всего на свете — и отсюда грубая распущенность. Затем: жестокость; в воздухе еще пахнет кровью; сверкают дворцы синема; неясные силуэты парочек в темных аллеях Гайд-парка; прелести стандартизации; культ машинерии; деградация Красоты, Любви, Чести, Искусства… и проч. Достойно удивления, что сам г. Гудман, который, насколько мне известно, был ровесником Севастьяна, сумел как-то пережить это страшное время.
Но если г. Гудман и смог устоять, то его Севастьяну Найту это очевидно оказалось не под силу. Нам показывают, как в 1923 году Севастьян нервно ходит по комнатам в своей лондонской квартире, после короткой поездки на Континент, каковой континент «неописуемо поразил его вульгарным блеском своих адских игорных домов». Да, «ходит из угла в угол… хватаясь за виски… в пароксизме неудовлетворенности… зол на весь мир… одинок… жаждет какой-нибудь деятельности, но сил нет, сил нет…» Отточия здесь обозначают не гудмановское тремоло, но фразы, которые я из милосердия прореживаю.
«Нет, — продолжает г. Гудман, — в таком мире художнику не выжить. Найт мог сколько угодно бравировать, выставлять напоказ свой цинизм, столь раздражающий читателя в его ранних произведениях и причиняющий такую боль в двух его последних книгах… он мог сколько угодно казаться надменным и утонченно-сложным, но все же жало в нем сидело — колючее, отравленное жало».
Не знаю отчего, но у меня такое чувство, что наличие этого жала (полностью вымышленного) доставляет г. Гудману какое-то мрачное удовольствие.
Было бы несправедливо с моей стороны создать впечатление, будто эта первая глава «Трагедии» представляет собою один густой поток философической патоки. Попадаются тут и художественные описания, и анекдоты, которые вообще составляют всю толщу книги с того момента, когда г. Гудман добирается до времени его знакомства с Севастьяном; но они подобны крошеному в сиропе печенью. Господин Гудман отнюдь не Бозвель[43]; и однако он, без сомненья, имел записную книжечку, куда заносил некоторые замечания своего хозяина — и, по-видимому, относил иные из этих замечаний к его прошлому. Другими словами, нам предлагается вообразить, что в перерывах между своими занятиями Севастьян говаривал: «А знаете, любезный мой Гудман, мне это напомнило один случай из моей жизни, много лет тому назад, когда…» За чем следовал рассказ. У г. Гудмана с полдюжины таких историй, и ему кажется, что этого материала достаточно, чтобы заполнить пробелы его неведения о молодых годах Севастьяна в Англии.
Первая такая история (которую г. Гудман считает чрезвычайно характерной для «послевоенного университетского быта») повествует о том, как Севастьян показывал Кембридж своей лондонской подруге. «Это окно декана, — сказал он; после чего, разбив стекло камнем, прибавил: — А это сам декан». Стоит ли говорить, что Севастьян тут натянул г. Гудману нос — этот анекдот того же возраста, что и Кембридж.
Теперь другой. Во время короткого посещения Германии на вакациях (1921? 1922?) Севастьян как-то раз поздним вечером, в раздражении от кошачьего концерта на улице, принялся запускать в нарушителей спокойствия разными предметами, в том числе и яйцом. Вскоре к нему в дверь постучал полицейский, который принес все эти вещи — кроме яйца.
Взято из старой (г. Гудман сказал бы «довоенной») книжки Джерома К. Джерома[44]. Господина Гудмана опять же провели за нос.
Третий анекдот: Севастьян, говоря о самом первом своем романе (ненапечатанном и уничтоженном), объясняет, что в нем повествовалось об одном располневшем студенте, который, приехав домой, узнает, что мать вышла замуж за его дядю; дядя же этот, отоларинголог, убил отца студента.
Господин Гудман не понял и этой шутки.
Четвертый: Летом 1922 года Севастьян перетрудился до того, что у него начались галлюцинации: он по временам видел как бы оптический призрак — монаха в черной рясе, быстро идущего на него с неба.
Этот потруднее: из рассказа Чехова.
Пятый —
Но довольно, не то г. Гудман, чего доброго, превратится в г. Сирано. Оставим его с носом, т. е. с собственным его рыльцем. Жаль его, но что тут поделаешь. И если б он хотя бы не приукрашивал и не комментировал так глубокомысленно этих «странных, причудливых происшествий», сопровождая их своими богатыми выводами! Угрюмый, своенравный, шальной Севастьян, мятущийся в сорвавшемся с цепи мире цеппелинов, и фабрик-исполинов, и метрополитэнов, и поливитаминов… Ну, может быть, здесь что-то и есть.
Я стремлюсь к научной точности. Я никак не хочу лишать себя и крупицы правды оттого лишь, что в известном пункте моего исследования меня до крайности возмутила чья-то несусветная чушь… Кто тут толкует о Севастьяне Найте? Бывший его секретарь. Были ли они в приятелях? Ничего подобного, как мы увидим позже. Правда ли — возможно ли, — что болезненный, порывистый Севастьян был в каком-то противоречии со злокозненным, утомленным миром? Никоим образом. Но, быть может, был тут какой-нибудь другой разлом, брешь, расщелина? Да, это правда.