Ихара Сайкаку - Рассказы из всех провинций
Горе родителей было беспредельно. На закате они в грустном молчании проводили ее тело к месту сожжения и, услышав тройной удар колокола в храме Сэмбон, сильнее прежнего почувствовали бренность этого мира. Когда же дым поднялся к небу, даже служанки сокрушались так сильно, что, казалось, готовы были прыгнуть в костер, чтобы сгореть вместе с барышней. В печали возвратились домой, и чудилось им, что сумрак весенней ночи полон глубокой скорби. А тут еще стал накрапывать дождик, и это тем паче усугубило их горе.
На рассвете, в четыре часа утра, отправились забрать пепел. И тут случилось, что муж кормилицы пришел первым, поскольку дом его был расположен ближе других к месту сожжения. Ни души не встретил он на дороге, а ночное весеннее небо показалось ему даже более зловещим, чем накануне.
Когда подошел он к месту сожжения, то сперва ничего не мог разглядеть во мраке. И вдруг обо что-то споткнулся. Вскрикнув от страха, поднял он еще тлевшую головешку, посветил — не иначе как мертвое тело. «Кто бы это мог быть?» — подумал муж кормилицы, прочитал заупокойную молитву, затем приблизился к месту сожжения барышни, глянул и обомлел: гроб, обугленный, почерневший, откатился далеко от кострища. Тогда он снова посмотрел на тело и увидел, что то была барышня, и, хотя волосы у нее обгорели, ее можно было узнать, и она еще слабо дышала. Вылив ей в рот несколько капель державшейся на листьях росы, он снял с себя кимоно, закутал девицу, а в костер положил чьи-то кости, что валялись неподалеку; потом взвалил ее на спину и пошел по улице, тянувшейся вдоль плотины, к дому, где сдавали помещения внаем. Там он растолкал женщину, с коей издавна был в связи, сказал, что с ним больная, каковую должно лечить ото всех в тайне, и поместил девицу в одной из комнат. Когда же рассвело, он увидел — все тело у нее обуглено, что головешка, и подумалось ему, что она никогда уже не обретет человеческий облик. Тем не менее биение пульса вселяло надежду, и, послав за ее постоянным врачом, он рассказал тому, как было дело. Стали пользовать ее лекарствами, и через некоторое время она открыла глаза, зашевелила руками и ногами, и ее пугающий облик начал мало-помалу меняться к лучшему.
Прошло полгода. Муж кормилицы справился у врача о самочувствии девушки, — оказалось, она ни разу не промолвила ни словечка, словно до сих пор не пришла в сознание. Врач никак не мог понять, в чем причина ее молчания, и посоветовал обратиться к гадальщику.
Пригласили некоего прорицателя по фамилии Абэ, тот раскинул гадальные кости и сказал:
— Сколько бы лекарств ни давали этой девице, все равно они ей не помогут. И все оттого, что ее родня по-прежнему продолжает молиться за нее, как за покойницу!
Так он сказал, будто все насквозь видел.
«Ну, коли так, таиться больше нельзя!» — решил муж кормилицы, отправился на улицу Богачей и рассказал отцу с матерью все по порядку. Родители так обрадовались, будто воспряли от тяжелого сна, и со словами: «Какое счастье! Пусть даже ее красота исчезла, лишь бы сама она была жива!» — тотчас же разломали на мелкие кусочки поминальную дощечку в божнице, перестали молиться, сменили постную пищу на рыбные блюда и принялись возносить благодарственные молитвы.
И в тот же день девушка снова заговорила, стала сокрушаться о пережитом сраме, тревожиться, что причинила отцу с матерью столько горя, и все ее помыслы ничем не отличались от рассуждений здорового человека. «Если благополучно выздоровлю, уйду от мира!» — твердо решила она в душе и не стала встречаться ни с родителями, ни с прочей родней.
Миновало три года, и былая красота полностью к ней вернулась. Следуя своему твердому решению, в десятом месяце года, когда исполнилось ей семнадцать лет, она сменила яркий наряд на черную, как тушь, рясу, поселилась в одинокой келье, неподалеку от горы Арасияма, и стала молиться о будущей жизни.
Поистине редкостный случай воскресения из мертвых!
Нарисованные усы в месяц Инея
Жили некогда четверо друзей, все — ревностные приверженцы секты Дзёдо[43] и превеликие пьяницы, постоянно осушавшие не менее двух сё первосортного сакэ. Сии друзья-приятели были все прихожане одного и того же храма, и вот стали приглашать они и священника; на первых порах тот даже малую толику сакэ вкушал с отвращением, но под уговоры друзей постепенно втянулся, приучился пить, выбросил обычные чашки и стал заправским пропойцей, из тех, что хлещут вино из огромных чарок. И не было для него большей радости, чем видеть, как, извиваясь, бежит струя сакэ, когда его разливают по чаркам. Все эти люди передали свои дела сыновьям и на старости лет жили себе привольно, чтобы ни о чем не жалеть, когда придет время расставаться с сим миром.
И вот, решив, что нет ничего отраднее на свете, чем умереть с перепоя, отметили они святой вечер в восемнадцатый день месяца Инея особым богослужением. Сперва с благоговением прослушали заповеди блаженного Рэннё и, расчувствовавшись, проливали слезы за беседой на богоугодные темы, а после, как обычно, пошел у них пир горой, все напились, да так, что, не помня себя, распевали песни и веселились. А рядом, по соседству с комнатой, где собрались старики, местная молодежь потешалась, слушая, как они веселятся, и под этот шум и галдеж молодые люди незаметно уснули.
Был среди них некий юноша, которому в ту ночь предстояло жениться, хотя о свадьбе еще не объявляли миру. От радости он не в силах был оставаться дома и здесь ожидал, когда придет пора отправиться в дом невесты. Его-то и заприметил священник.
«Этот мерзавец, — подумал он про себя, — сегодня ночью пойдет к невесте, я об этом слыхал. А девица эта — красавица, да такая, что сама госпожа Дзёрури, жившая в былые времена,[44] не годилась бы ей в подметки! Ух, негодяй! Сотворил себе парадную прическу, под стать Ёсицунэ, и еще жениться-то не успел, а на роже уже написано, как гордится он своей женой! Ну-ка, поздравлю его по случаю такого праздника, нарисую ему на роже усы торчком!» — И он растер тушь, обмакнул в нее кисточку и наилучшим манером нарисовал на лице уснувшего молодого человека усы. Старики же, бывшие тут, выхватили у него кисточку и с криком: «И я! И я хочу!» — наперебой принялись рисовать парню усы, да так, что все лицо у него стало черное и грязное, как тетрадка для упражнений в чистописании.
Вскоре юноша возвратился к себе домой, но в тусклом свете бумажного фонаря никто ничего не заметил, даже когда он стал облачаться в хакама. Так, перемазанный, он и отправился к новобрачной, а там немало удивились, увидев жениха, лицо которого было перепачкано тушью. Тут наконец узнал он об этой злой шутке, разгневался, выхватил кинжал и хотел было бежать к обидчикам, но тесть остановил его со словами: «Я не прощу подобного оскорбления, даже если все прочие простят им! Пришел конец жизни и для меня и для них!» — И, обрядившись в предсмертные одежды, он уже собрался идти к старикам, но тут сбежались соседи с его улицы и с улицы жениха, стали всячески увещевать его, однако тесть и слушать не хотел.
После долгих уговоров сошлись на том, чтобы наказать всех четверых, сыгравших столь зловредную шутку следующим образом: им нахлобучили на голову рваные бумажные колпаки, заставили надеть парадную одежду «камисимо» и велели средь бела дня в таком шутовском наряде просить прощения. И это в почтенные-то годы, имея внуков!.. Сие было весьма зазорно, но делать нечего, пришлось покориться, ибо никому ведь не хочется до срока расстаться с жизнью… Смешнее же всех выглядел среди них священник с нарисованными во всю щеку усами.
Дева в лиловом
Гавань Содэ в провинции Тикудзэн ныне уже не та, что в древние времена, когда ее воспевали в стихах; теперь здесь обитает много народу, рядами протянулись рыбные лавки…
Жил здесь человек, изо дня в день закалявший постом свою плоть, не терпевший даже запаха рыбы, что доносил ветерок с побережья. Постоянно погруженный в размышления о благостном пути Будды, достиг он тридцати лет, однако все еще женат не был, и хоть в общении с людьми соблюдал обычаи самураев, но в глубине души помышлял лишь о том, чтобы вовсе уйти от мира, и ни разу не участвовал ни в каких развлечениях. В глубине своего сада, заросшего многолетними соснами и кипарисами и похожего на глухую горную чащу, построил он себе уединенное жилище размером в квадратный кэн и, целыми днями сидя за старинным столиком для письма, с утра до вечера проводил время за переписыванием древних поэтических антологий.
Как-то раз в начале зимы, погруженный в думы о старине, размышлял он о павильоне «Осенний дождик»,[45] как вдруг у одинокого его окошка раздался чей-то ласковый голосок, окликавший его по имени: «Господин Ёри!» Никак не ожидая, чтобы сюда могла зайти женщина, он, удивленный, выглянул и видит — перед ним дева в лиловых шелках, с еще не зашитыми рукавами, с распущенными волосами, перехваченными золоченым бумажным шнурком… И была она так прекрасна, что и описать невозможно!