Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т. 21. Труд
Боннер попытался еще раз воззвать к состраданию жены. Туп резко прервала его.
— Ты что ж это, хочешь, чтобы я водила дружбу с любовницами моего брата? — закричала она вне себя от гнева. — Пусть подыхает в другом месте, если уж оказалась такой распутной, что позволила ему овладеть собою… А братишка, которого она повсюду таскает за собой и который спал в чулане рядом с ней и с Рагю, — хорошенькое дело!.. Нет! Нет! Каждый за себя! Пусть остается на улице: днем раньше, днем позже — не все ли равно?
Люк слушал Туп со скорбью и негодованием. Он узнавал в ее словах знакомое ему жестокосердие порядочных женщин из простонародья, которые, сами ведя тяжелую борьбу за существование, бывают беспощадны к девушкам, не сумевшим уберечь себя от падения. Кроме того, Туп испытывала к Жозине глухую зависть — зависть к обаятельной, созданной для любви девушке, которая нравилась мужчинам и которую они одели бы в шелка и осыпали золотом, если бы она умела их завлекать. Туп не могла успокоиться с того самого дня, как узнала, что ее брат подарил Жозине серебряное колечко.
— Нужно быть доброй, сударыня, — дрогнувшим от сострадания голосом сказал Люк.
Туп ничего не успела ответить: на лестнице послышались тяжелые, неверные шаги, чья-то рука нащупывала ручку двери. На пороге появились Рагю и Буррон, неразлучные, как два добрых дружка, которые, напившись вместе, уже не в силах разлучиться. Рагю, сохранивший, несмотря на опьянение, остаток благоразумия, вырвался из кабачка Каффьо, заявив, что ведь придется же завтра идти на работу. И он отправился с товарищем к сестре за ключом от квартиры.
— Получай свой ключ! — сердито крикнула Туп. — И знай — больше его я не возьму: мне только что наговорили всякой ерунды: я, видите ли, должна была отдать ключ этой негоднице!.. Когда в другой раз захочешь вытолкать какую-нибудь девку за дверь, потрудись не сваливать этого на других.
Рагю рассмеялся: вино, должно быть, смягчило его настроение.
— Глупая она, Жозина… Не хныкать бы ей, а быть повеселее да выпить с нами стакан вина… Эх, женщины! Никогда-то они не умеют подойти к мужчине!
Рагю не успел досказать своей мысли до конца, товарищ перебил его; худой, похожий на лошадь Буррон, войдя, тяжело опустился на стул, смеясь беспричинным смехом пьяного.
— Так это правда, что ты уходишь с завода? — обратился он к Боннеру.
Туп привскочила на стуле и обернулась, будто кто-то выстрелил у нее над ухом.
— Что? Он уходит с завода?
Наступило молчание. Боннер собрался с духом.
— Да, я ухожу с завода! — сказал он решительно. — Я не могу поступить иначе.
— Подумайте: он уходит с завода! — став перед мужем, прокричала растерянно и яростно Туп. — Мало тебе было, что ты взвалил себе на плечи эту несчастную забастовку, из-за которой мы в два месяца проели все наши сбережения? Выходит, что ты же отдуваешься теперь за всех!.. Ну, так мы теперь все подохнем с голоду, а мне придется ходить голой!
— Что ж, — ответил он спокойно, — возможно, ты и не получишь на Новый год еще одного платья; возможно, нам придется попоститься и потуже стянуть пояс… Но, повторяю, я сделал то, что должен был сделать.
Туп не сдалась. Подступив к Боннеру, она прокричала ему прямо в лицо:
— Черта с два! Уж не воображаешь ли ты, что товарищи будут тебе за это благодарны? Да они уже открыто говорят, что, не будь твоей забастовки, им не пришлось бы два месяца подыхать с голоду! А знаешь, что они скажут, когда узнают, что ты уходишь с завода? Скажут, что и поделом, что ты дурак!.. Ни за что не позволю тебе сделать такую глупость! Слышишь? Завтра же вернешься на работу!
Боннер пристально посмотрел на Туп своим ясным, открытым взглядом. Обычно он уступал жене в повседневных вопросах быта, не оспаривая ее деспотического самовластия в этой области семейной жизни; но как только дело касалось вопросов долга и совести, он становился твердым, как сталь. Поэтому, не повышая голоса, он сказал тоном, не допускавшим возражений, — Туп хорошо знала этот тон:
— Потрудись замолчать… Это — мужское дело. Такие женщины, как ты, ничего в этом не смыслят и не должны вмешиваться… Ты у меня славная, но садись-ка лучше опять чинить белье, не то мы поссоримся.
Он подтолкнул жену к стулу у лампы и усадил на него. Туп была укрощена; дрожа от бессильного гнева, она снова взялась за иглу, делая вид, что ничуть не интересуется теми вопросами, от обсуждения которых ее так решительно отстранили. Шум голосов разбудил старика Люно; увидя в комнате столько народу, он не удивился и, вновь зажегши свою трубку, с равнодушием старого, во всем разочаровавшегося философа стал прислушиваться к тому, что говорилось кругом. Дети, Люсьен и Антуанетта, также проснулись и широко раскрытыми глазами глядели из своей кровати на взрослых, стараясь понять, о каких важных вещах те беседуют.
Люк по-прежнему стоял посреди комнаты; Боннер обратился к нему, словно призывая его в свидетели:
— Сами посудите, сударь: есть же у каждого честь, верно?.. Забастовка была неизбежна; если бы мне пришлось снова пойти на нее, я пошел бы на нее вторично, то есть употребил бы все свое влияние, чтобы поднять товарищей на борьбу за справедливые условия труда. Нельзя же позволять себя грабить: труд должен оплачиваться по правильной цене, или уж просто становись рабом. Мы оказались до такой степени правы, что господину Делаво пришлось уступить по всем пунктам и принять предложенные нами новые расценки… Теперь я вижу, что этот человек взбешен, и кому-нибудь надо отдуваться за всю эту историю, как выражается моя жена. Не уйди я сегодня с завода добровольно, директор нашел бы повод, чтобы уволить меня завтра. Что ж? Так мне и упорствовать, не уходить и оставаться вечным поводом для раздоров? Нет, нет! Это причинило бы тысячу неприятностей товарищам, это было бы очень дурно с моей стороны. Я сделал вид, будто возвращаюсь на работу: ведь товарищи говорили, что иначе они не прекратят забастовку. Но теперь они успокоились, работа возобновилась, и я предпочитаю уйти, раз уж так нужно. Мой уход устранит все затруднения, остальные останутся на местах; а я сделаю то, что должен сделать… Это — дело моей чести, сударь; каждый понимает ее по-своему.
Люк был глубоко растроган тем простым величием души, той правдивостью и честностью, которыми дышали слова рабочего. Он видел Боннера на заводе, когда этот закопченный безмолвный труженик, напрягая все силы, ворочал в печи кочергой расплавленную массу; он только что видел другой его облик — миролюбивого и доброго человека, снисходительного и терпеливого в семенной жизни; но теперь все заслонил истинный рыцарь труда, один из тех безвестных бойцов, которые до конца отдаются борьбе за справедливость и готовы безмолвно принести себя в жертву за других, — так сильна в них братская солидарность.
Не переставая шить, Туп повторила резко:
— А мы подохнем с голоду!
— И подохнем, вполне возможно, — сказал Боннер. — Но зато я буду теперь спать спокойно.
Рагю осклабился:
— Ну, дохнуть с голоду ни к чему, этим никогда ничего не удавалось добиться. Я не защищаю хозяев: это известная шайка! Но ведь без них не обойтись; вот и приходится в конце концов идти на мировую и соглашаться почти со всем, чего они требуют.
Рагю продолжал зубоскалить; вся натура его выступила наружу. То был образец среднего рабочего, ни хорошего, ни дурного, испорченный продукт системы найма, порождение современной организации труда. Он громогласно обрушивался на капиталистов, восставал против гнета подневольного труда, был даже способен на краткую бунтарскую вспышку. Но унаследованная им привычка к повиновению подавила его личность: в душе это был раб, преклоняющийся перед установленным порядком вещей, завидующий своему верховному владыке, хозяину, обладающему и наслаждающемуся всеми благами жизни, раб, лелеющий смутную мечту о том, что когда-нибудь он станет на место своего хозяина и, в свою очередь, будет всем обладать и всем наслаждаться. Идеалом Рагю было ничего не делать, стать хозяином, чтобы ничего не делать.
— Эх, хотел бы я на недельку занять место этой свиньи Делаво, а его посадить на мое! Вот было бы занятно покуривать толстую сигару да поглядывать, как он ворочает в печи кочергой! А что ж, всякое бывает; дайте срок: как полетит все вверх тормашками, так и мы, чего доброго, станем хозяевами.
Эта мысль крайне развеселила Буррона, который всегда с разинутым от восхищения ртом слушал разглагольствования Рагю в часы их совместных выпивок.
— Верно! Ну, уж и покажем мы себя, когда станем хозяевами!
Боннер пожал плечами; такое низменное представление о грядущей победе трудящихся над эксплуататорами внушало ему презрение. Он читал, размышлял и полагал, что понимает суть дела. Подзадоренный тем, о чем только что говорилось, желая доказать свою правоту, он продолжал. Люк услышал изложение идей коллективизма в формулировке наиболее крайних сторонников этого учения. Прежде всего народ должен вновь вступить во владение землей и орудиями производства, чтобы социализировать, обобществить их. За этим последует преобразование труда: труд станет общим и обязательным, оплата его будет производиться по часам работы. Боннер смутно представлял себе, как практически будет осуществляться социализация, путем каких законов, как будет действовать новая система: ведь она предполагала сложный аппарат руководства и контроля, опирающийся на жесткое и назойливое регламентирование всей общественной жизни государством. Люк, не заходивший так далеко в своих стремлениях ко благу человечества, привел Боннеру это возражение; но мастер ответил ему со спокойной убежденностью верующего: