Элиза Ожешко - Ведьма
Теперь же они на время забыли о своих обидах: любопытство пересилило ненависть. Они подскочили к пришедшей и стали забрасывать ее вопросами; но она тотчас же принялась болтать и пересмеиваться с двумя подростками-парнями. Она знала их чуть не с младенчества. Клементия она ущипнула за красную щеку, а Ясюку засунула палец в рот, который тот постоянно глуповато раскрывал. За это они схватили ее за ноги, так что она растянулась во весь рост среди комнаты. Бабы и дети хватались за бока от смеха; известно было, что где появлялась Петруся, там все наполнялось пением, смехом и болтовней. Одна только Розалька не думала смеяться. Усевшись на деревянном чурбане перед печкой, она подперла рукой подбородок и угрюмо задумалась.
Вдруг в комнате стало тихо-тихо. Петр вышел из клети, неся в руках небольшую книжечку в изорванном переплете и с пожелтевшими листками. Это было евангелие, которое он с благоговением много лет прятал на дне сундука с того дня, как унаследовал его после старика нищего, ходившего из имения в имение, из деревни в деревню и умершего в Сухой Долине в избе у Петра. Петр собственными руками сбил ему гроб из четырех досок, прилично похоронил его, а книжку старого нищего оставил в своей избе, считая ее святой вещью. Хотя он никогда не раскрывал ее, так как не умел читать, но считал ее присутствие на дне сундука некоторого рода охраной дома от нечистой силы. Теперь же, вынеся ее с благоговением из клети, он молча подал ее Петрусе.
Она вынула из кармана сермяги принесенные с собою ножницы и в мгновение ока стала такой серьезной, что в ней нельзя было узнать веселую молодуху, которая только что бегала с подростками взапуски по комнате и выкидывала разные шутки. Сделавшись серьезной, она слегка наморщила лоб, а ее обращенные вверх глаза приняли молитвенное выражение. Она громко вздохнула, вслед за ней вздохнули и другие женщины, даже Розалька.
Петр перекрестился, его примеру последовали оба сына: рослый и крепкий Клементий с блестящими от любопытства глазами и бледный, невзрачный Ясюк, раскрывший рот еще шире, чем всегда. Вдруг, одним взмахом, Петруся вонзила раскрытые ножницы в корешок книжки и, продев в одно ушко указательный палец, кивнула на другое Петровне:
— Держите, тетка!
Петровна исполнила приказание. Книжка, повисшая на остриях ножниц, широко раскрыла книзу свои старые пожелтевшие листы.
— Говорите теперь! — распоряжалась Петруся, — разные, разные имена говорите. При чьем имени евангелие повернется, тот и вор…
Розалька выскочила первая:
— Антон Будрак? — вопросительным тоном проговорила она, желая, чтобы книга сделала требуемое движение, так как именно вчера она, стирая белье у пруда, подралась с женой Будрака. Но книжка не дрогнула.
— Левон Козявка? — пискливо спросила Семениха, потому что это был один из самых надоедливых заимодавцев ее мужа. Но книга оставалась неподвижной.
Имя за именем сыпались из уст женщин и мальчиков, осчастливленных тем, что и они играют некоторую роль в таком важном действии. Однако книга все время ничего не отвечала. Наконец Петр, не назвавший до этого времени ни одного имени, проговорил своим басистым и сдержанным голосом:
— Яков Шишка!
Недаром полчаса тому назад у кузнеца было высказано подозрение на человека, которого он назвал; палец Петруси дрогнул так легко, что этого не только никто не заметил, но даже и она сама не почувствовала, и книга медленно и чуть заметно сделала полуоборот.
— Ага! — хором воскликнуло шесть-семь голосов.
Петруся осторожно и с почтением вытащила из корешка книги ножницы и, наклонившись, набожно поцеловала старый переплет. Ее примеру последовали другие. Целовали книжку по очереди все женщины, целовали чуть не взасос оба мальчика; длинным и сокрушенным поцелуем приложил к ней свои уста Петр и затем, освещая себе лучиной дорогу, понес ее в клеть.
— Ага! — заговорили хором женщины и парни. В этом слове совмещались разные чувства: здесь была смесь возмущения, радости и благодарности чему-то такому, что помогло им открыть вора. Они не спрашивали, что бы это могло быть, да и не могли понять этого: они чувствовали только что-то сверхъестественное и думали, что была какая-то сила, которая оказала им услугу через посредство Петруси. В этот же вечер пламенная Розалька ураганом носилась по деревне, а заморенная Параска таскалась из избы в избу со своим пискливым ребенком на руках, и обе рассказывали, одна — быстро и запальчиво, другая — медленно и неповоротливо, обо всем, что случилось в избе старосты.
Затем уже ходили только глухие толки о том, что произошло между Петром и Яковом. Кажется, первый в бурном, так редко навещавшем его порыве гнева избил Якова в его собственной избе и пригрозил ему привлечением к суду, если тот не сознается в своей вине и не отдаст украденных вещей. Яков знал уже по опыту, что не всегда можно безнаказанно вывернуться на суде, а на старости лет ему не хотелось в третий раз попасть в тюрьму. Поэтому, когда сыновья и дочери с маленькими детьми на руках бросились к ногам старосты, умоляя, чтобы он не разорял их хозяйства, виновник расплакался, во всем признался Петру и вернул ему два куска сала и пять свертков полотна. Относительно остального полотна он утверждал, что где-то потерял его, а колбасы случайно съели собаки. Он плакал, бил себя кулаком в грудь и клялся вечным спасением, что это так. Сыновья и дочери, зная хорошо, что ничего подобного не было, столпились в углу комнаты и молчали. Ведь, если Петр поверит, пять свертков полотна и колбаса останутся в избе! Петр не поверил, но гнев его стал проходить, и он увидел, какая нищета в избе у Якова и какая куча народу наполняет ее. Там было около тринадцати душ: старики, молодые и малыши. Столько людей губить за вину одного, да и самому набраться немалых хлопот?.. Он махнул рукой, забрал то, что ему отдали, а об остальном проворчал сквозь зубы:
— Господь бог пресвятой наградит меня в царствии небесном за обиду.
Он прекратил это дело, но другие обитатели деревни долго не могли забыть о нем. Прежде всего не забыл о нем Яков, который с того времени, встречая Петрусю, всякий раз сплевывал в сторону и сердито ворчал:
— Сгинь, пропади, нечистая сила!
Ничто на свете не могло бы поколебать в нем убеждения, что его поступок открыла этой женщине какая-то таинственная сила, известная только ей одной. Он возненавидел Петрусю, даже начал ее бояться. Ее боялись также и некоторые женщины, но были и такие, что души в ней не чаяли.
Так, например, она посоветовала молодой Лабудовой, когда ту стала трясти сильная лихорадка, взглянуть на вылупившегося ранней весной цыпленка или утенка и в ту же минуту, как можно скорее, завязать узел на фартуке или платке.
— Как рукой снимет, — уверяла она.
И в самом деле, как рукой сняло. Лабудова, которая уже стала дурнеть, сохнуть и терять силы, избавилась от лихорадки; а так как муж у нее был молодой, свекровь придирчивая и требовательная, то ее благодарность Петрусе была велика.
Другую женщину, которая болела после мучительных родов, она напоила жидкостью, настоенной на десяти сортах трав и называвшейся «десятиутренником», и настойка эта оказалась очень полезной для больной.
У нее в избе всегда было полно сухих трав, из которых каждая помогала от какой-нибудь болезни.
От болезни горла она давала анютины глазки, от кашля — зинзивей и царский скипетр, от болей в пояснице — тысячелистник, от колик в животе — чебрец и мяту. Против одних болезней она советовала белый клевер и вишневую кору, соскобленную с дерева сверху вниз; против других болезней — розовый клевер и ту же кору, но только уже соскобленную снизу вверх. Детей, у которых была падучая, она клала на доску в середине круга, начерченного мелом, а тех, которых мучил коклюш, поила соком репы, причем пить его нужно было из той же репы, выдолбленной в виде рюмки. Одним словом, она знала множество средств, которые помогали при страданиях, чаще всего беспокоивших жителей деревни. Она не только знала их, но и делилась ими всегда очень охотно и с большим удовольствием. Другие брали бы за это яйца, лен, полотно, кур, меры хлеба и бог знает что еще. Она нет: она никогда не хотела брать ничего за свои советы, а если кто-нибудь из женщин приносил ей что-нибудь в фартуке или под платком, она не принимала. Отталкивая руку, протянутую к ней с приношением, она говорила:
— Не хочу, не надо, на что мне это? Я из расположения…
И она действительно была расположена к людям. Идет деревней, увидит какую-нибудь бедную женщину или изнуренного ребенка, остановится и спросит:
— Что это? Где болит? Может быть, это с горя какого-нибудь? А что же это за горе?
Расспросив, посоветует какую-нибудь травку или какое-нибудь другое средство от человеческого горя; а если не придумает, чем помочь, то со взрослым поговорит о его горе и головой покачает с жалостью, дитя побалует на руках, поцелует его тощее тельце, а затем уж пойдет своей дорогой.