Герман Гессе - Росхальде
Пьер громко и радостно крикнул и хлопнул в ладоши. Мышонок испугался и мгновенно, точно по мановению волшебной палочки, исчез под землей. Отец мягко пригладил густые волосы сына.
– Пойдем ко мне, Пьер?
Мальчик вложил свою правую руку в левую руку отца и зашагал с ним рядом.
– Сейчас мышонок уже дома, у папы и мамы, и рассказывает, что с ним произошло.
Он щебетал без умолку, а художник крепко сжимал в своей руке его маленькую теплую ручонку, сердце его вздрагивало при каждом слове и вскрике ребенка и замирало от глубокой привязанности и тяжелого бремени любви.
Нет, никогда в жизни он уже не испытает такой любви, как к этому ребенку. Никогда больше не переживет мгновений, исполненных такой горячей, сияющей нежности, такого радостного самозабвения, такой влекуще-сладостной грусти, как вот сейчас с Пьером, с этим последним прекрасным отражением его собственной юности. Его грация, его смех, свежесть всего его маленького, уверенного в себе существа были, как казалось Верагугу, последним радостным и чистым звуком его жизни, они были для него тем же, чем бывает для осеннего сада последний розовый куст в цвету. К нему тянется тепло и солнце, он напоминает о радостной красоте летнего сада, а когда бурей или инеем собьет с него последние лепестки, приходит конец очарованию и всем ожиданиям блеска и радости.
– А почему ты, собственно, не любишь Альберта? – ни с того ни с сего спросил Пьер.
Верагут крепче сжал руку ребенка.
– Я-то его люблю. Но он больше, чем меня, любит маму. Тут уж ничего не поделаешь.
– Мне кажется, он тебя терпеть не может, папа. Знаешь, он и меня любит уже не так, как прежде. Он все время играет на рояле или сидит в своей комнате. В первый день, когда он приехал, я рассказал ему о своем огороде, который я сам посадил, он сначала сделал такое заинтересованное лицо, а потом сказал: «Завтра мы посмотрим твой огород». Но с тех пор он больше о нем не спрашивал. Он плохой товарищ, у него уже растут усики. И потом он всегда с мамой, я почти не могу застать ее одну.
– Он приехал всего на несколько недель, малыш, не забывай об этом. А когда мама с Альбертом, ты ведь всегда можешь прийти ко мне. Или тебе не хочется?
– Это разные вещи, папа. Иногда мне хочется побыть с тобой, а иногда с мамой. И ты всегда ужасно занят.
– Не обращай на это внимания, Пьер. Если захочешь прийти ко мне, приходи в любое время, слышишь, в любое, даже когда я работаю в мастерской.
Мальчик не ответил. Он взглянул на отца, чуть слышно вздохнул и, казалось, остался чем-то недоволен.
– Тебя что-то не устраивает? – спросил Верагут, обеспокоенный выражением детского лица, которое несколько мгновений назад еще сияло бурной мальчишеской радостью, а теперь вдруг стало каким-то отрешенным и постаревшим.
– Скажи же мне, Пьер! – повторил он свой вопрос. – Ты недоволен мной?
– Нет, папа. Но я не очень люблю приходить к тебе, когда ты рисуешь. Раньше я иногда приходил…
– Ну и что же тебе не понравилось?
– Знаешь, папа, когда я прихожу к тебе в мастерскую, ты всегда гладишь меня по голове и ничего не говоришь. И глаза у тебя другие, иной раз даже злые, да. А когда я говорю тебе что-нибудь, то по глазам вижу, что ты не слушаешь, отвечаешь только «да-да» и пропускаешь все мимо ушей. Но когда я прихожу и хочу что-то сказать тебе, мне надо, чтобы ты меня выслушал.
– И все же приходи ко мне, милый. Постарайся понять: когда я чем-нибудь очень-очень сильно занят и когда я крепко думаю над тем, как лучше сделать свою работу, мне бывает трудно оторваться от своих мыслей и слушать тебя. Но я попробую, когда ты придешь снова.
– Да, я понимаю. Часто я тоже задумываюсь над чем-нибудь, а в это время меня окликнут, и надо отозваться, это очень неприятно. Иногда мне хочется целый день сидеть не двигаясь и думать, но именно в это время я должен играть, учиться или делать еще что-нибудь, и тогда я ужасно злюсь.
Пьер напряженно смотрел перед собой, пытаясь выразить то, что он имел в виду. Это нелегко сделать, чаще всего тебя так до конца и не понимают.
Они уже были в комнате Верагута. Он сел и привлек мальчика к себе.
– Я понимаю, что ты хочешь сказать, – ласково проговорил он. – А сейчас что будешь делать: рассматривать картинки или рисовать? Я думаю, ты мог бы нарисовать эту историю с мышонком.
– Да, я попробую. Но мне нужен большой, красивый лист бумаги.
Отец достал из ящика стола лист бумаги для рисования, заточил карандаш и пододвинул мальчику стул. Пьер тут же взобрался на него с коленями и начал рисовать мышку и кошку. Чтобы не мешать ему, Верагут сел сзади и стал разглядывать тонкую загорелую шею, гибкую спину и благородную, своенравную голову ребенка, который погрузился в свою работу и нетерпеливо помогал себе губами. Каждая линия на бумаге, каждый маленький успех или неудача выражались в гримасах подвижного рта, в Шевелении бровей и складок на лбу.
– Нет, ничего не выходит! – воскликнул спустя некоторое время Пьер, выпрямился, опираясь ладонями о стол, и критическим взглядом окинул свой рисунок. – Ничего не выходит! – сердито пожаловался он. – Папа, как надо рисовать кошку? Моя похожа на собаку.
Отец взял лист в руки и с серьезным видом принялся рассматривать рисунок.
– Надо немного подчистить, – невозмутимо сказал он. – Голова слишком большая и недостаточно круглая, а ноги чересчур длинны. Погоди, сейчас исправим.
Он осторожно прошелся резинкой по рисунку, достал новый лист бумаги и нарисовал кошку.
– Смотри, она должна быть вот такой. Вглядись в нее хорошенько и нарисуй еще раз.
Но терпение Пьера уже кончилось, он отдал отцу карандаш, и тому пришлось рисовать самому – сначала кошку, потом котенка, потом маленькую мышку, потом Пьера, который спасает мышку, а напоследок мальчик потребовал еще коляску с лошадьми и кучером.
Но вскоре и это ему надоело. Напевая, он несколько раз обежал комнату, выглянул в окно, проверяя, не идет ли дождь, и, пританцовывая, выскочил из дома. Его нежный, тонкий голосок прозвенел под окнами, затем все затихло, и Верагут остался один, держа в руке лист бумаги с нарисованными на нем кошками.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Верагут стоял перед своей большой картиной с тремя фигурами и писал одеяние женщины – иссиня-зеленое платье, в вырезе которого одиноко и печально блестело маленькое золотое украшение; оно одно подхватывало мягкий свет, не находивший себе пристанища на затененном лице и отчужденно и безрадостно скользивший вниз по холодной синей одежде, – тот самый свет, который весело и задушевно играл рядом в светлых волосах прекрасного ребенка.
В дверь постучали, и художник нехотя, с досадой отошел от картины. Когда после небольшой паузы стук повторился, он быстро подошел к двери и слегка приоткрыл ее.
За дверью стоял Альберт, который за все каникулы ни разу не заглянул в мастерскую отца. Он держал в руке соломенную шляпу и с легким смущением смотрел в недовольное лицо художника.
Верагут пригласил его войти.
– Здравствуй, Альберт. Ты, видимо, пришел взглянуть на мои картины. У меня их тут совсем немного.
– О, я не хочу тебе мешать. Я только хотел спросить…
Но Верагут уже закрыл дверь и, обойдя мольберт, подошел к выкрашенному в серый цвет решетчатому помосту, где на узких, снабженных роликами подставках стояли его полотна. Он вытащил картину с рыбами.
Альберт смущенно встал рядом с отцом, и оба стали смотреть на отливающее серебристыми красками полотно.
– Ты, кстати, хоть немного интересуешься живописью? – вскользь спросил Верагут. – Или тебе доставляет удовольствие только музыка?
– О, я очень люблю картины, а эта просто великолепна.
– Она тебе нравится? Я очень рад. Я закажу для тебя ее фотографию. Ну и как ты себя чувствуешь в Росхальде?
– Спасибо, папа, очень хорошо. Но я и вправду не хотел тебя беспокоить, я зашел из-за мелочи…
Художник не слушал. Он рассеянно смотрел в лицо сына постепенно оживающим, немного усталым взглядом – такой взгляд был у него всегда, когда он работал.
– Как вы, нынешние молодые люди, относитесь к искусству? Я хочу сказать, значит ли для вас что-нибудь Ницше, читаете ли вы еще Тэна – он был умница, этот Тэн, но скучноват – или же у вас появились новые идеи?
– Тэна я еще не знаю. Обо всем этом ты, конечно же, размышлял гораздо больше, чем я.
– Раньше – да, раньше искусство и культура, дионисийское и аполлоновское начало и все такое прочее были для меня ужасно важны. А теперь я радуюсь, когда мне удается сделать хорошую картину, и не думаю при этом ни о каких проблемах, по крайней мере философских. И если бы меня спросили, почему я стал художником и расписываю краской все эти полотна, я бы ответил: я пишу картины, так как у меня нет хвоста, чтобы вилять им.
– Нет хвоста? Что ты хочешь этим сказать?
– Только одно. У собак, кошек и других одаренных животных есть хвост, который благодаря тысячам изгибов и завитушек обладает совершенно удивительной способностью выражать не только то, что они думают и чувствуют, из-за чего страдают, но и каждый поворот настроения, каждый оттенок характера, каждый едва заметный прилив жизненной силы. У нас такого языка нет, и поскольку самые неуемные среди нас тоже нуждаются в чем-нибудь подобном, то мы прибегаем к помощи кисти, рояля или скрипки…