Борис Житков - Виктор Вавич
Поздно ночью Ржевский заперся у себя в кабинете. Он быстро чистил браунинг. В кассете не хватало патрона. Ржевский вставил новый. Смазал. Обтер. Кобура мятым портмонетиком оказалась на дне кармана. Ржевский аккуратно вложил браунинг, защелкнул кобуру и сунул в карман брюк.
— Я к Андрушевичу! — крикнул хриплым, потускневшим отдачи голосом Андрей Степанович. И осторожно стукнул в дверь. Послушал. — Я к Андрушевичу, — тише сказал Андрей Степанович и отшагнул от двери — кажется, слышал: «Ну хорошо, хорошо».
«Разбудил, может быть, глупо». — Андрей Степанович вдруг первый раз увидел свои руки, когда брал палку, перчатки — толстые пальцы — как ребята, дети какие-то. Милые и жалко их. И перчатки натянул грустно, бережно.
— Анна Григорьевна, тут записка, что ли, — говорила Дуня в двери, уж с вечера запертые глухие двери Анны Григорьевны. — Письмо, сказать, вроде девушка приносила, — и Дуня стукала осторожно уголком крепенького конвертика по дверям.
Двери открылись. Анна Григорьевна в неубранных седых волосах, и полутьма от спущенных штор, и только розовым цветком светит лампадка вверху угла. Дуня не знала, как смотреть в мутные напухшие глаза старухи.
— Записочка, — и Дуня опустила глаза, — передать просили.
Анна Григорьевна смотрела на Дуню, будто узнать что хотела, и мигала, не брала в руки конвертика, и Дуня держала за кончик, хотела уж повернуть назад, а барыня руку поднимает и как во сне берет в кулак — прямо, подумать, во сне, — и пошла в комнату, дверь так и оставила открывши.
Анна Григорьевна повернула выключатель, читала голубенький билетик и не могла понять.
«Админ. Вятку. Целую. В.»
Дуня слушала у дверей. Бочком стояла на случай. «Ой, идет, кажется! Туфли зашлепали». — Дуня отступила большой шаг и вроде половичок поправить — нагнулась.
— Дуняша! Дуняшенька! — слышит — с плачем старуха говорит и не понять — умер кто или уж просто зашлась, и Дуня стала опасливо разгибаться, а старуха прямо с ходу, обеими руками на шею и плачет и ну целовать, целовать. — Дуняшенька, милая, ах, родная ты моя! И Варенька, у ней Сашенька, — и прижимает, прямо, гляди, задушит.
Тычок
ПЕТР Саввич тычок получил, тычок при всех — это помощник начальника тычком повернул его, в плечо толкнул и повернул вправо, во! во! — кричит, — сюда! Сюда надо было посмотреть, — и все толкал впереди себя по коридору до самой проходной, — вот где списки повешены! Залил, кричит, глаза да и…
Петр Саввич чуть с обеда не ушел, вон вовсе, куда глаза глядят. Вот ведь мерзавец эдакой, при всех-то зачем? При людях? Жди, чтоб за ухо взял! После дежурства с обиды, с холода этого — все ж волками глядят, замараться, что ли, боятся, разве вот подковырнуть чем! — и прислонил с обиды душу к водочке, и не выдала — теплотой изнутри затеплила, и мягко наслонился на нее с горькой слезой Петр Саввич.
Не было шести, и ноги сами принесли — да не ноги, а сами сапоги топали по городу — все равно никуда ведь не придешь — и вот в парке.
«А пускай придут, почему не поговорить. Видать же, что из господ — политические. Да и за что им-то уж меня обижать», — думал Петр Саввич и ходил неспешно по вечерним сырым дорожкам.
Петр Саввич сел на скамейку, где попустее. Смотрел, как последнее солнце легло на дорожку, на лужицы — будто жмурится. А воробьи-то стараются — галдеж какой подняли. И томно глаза морились от солнца, и сидеть бы, ей-богу, так вот где-нибудь, и Петр Саввич обломил сзади прутик и сосал горькую свежесть. Облокотился, отвалился, руки на спинку заправил, и воробьи в ушах, и сон стал покачивать голову.
Песок скрипит! Нет, баба какая-то с узлом, видно, стирать, что ли. А баба-то тяжелая. Эх, Груня как-то? Не сказал ей, как прощалась, что выгнал меня землемер-то. А то и сказал бы — куда ж ей ехать-то от подлеца-то своего? И вдруг горе и обида до слез замутили, зарябили в глазах. Петр Саввич повернулся боком, скусил прутик, выплюнул на дорожку. И сил нет уж поправить-то. Смотри, значит, хоть плачь, а смотри.
И вдруг сзади кто-то по плечу хлопнул. Петр Саввич обернулся, смотрел сердито — кто? Вчерашний, да-да, с бородкой. И Петр Саввич опасливо завертел головой.
— Ну ладно, старик, что пришел. Не бойсь, никого нет, ладно, что чисто пришел. — Петр Саввич все еще сердито таращил глаза.
— Только не надо уж.
Петр Саввич все глядел недвижно, со строгим испугом.
— Устроилось само! — Алешка хлопнул Сорокина по коленке. — На вот катеринку, чтоб за беспокойство, — и Алешка сунул руку в карман в шинель Сорокину. — Ну и будь здоров, старик. А из тюрьмы тебя все равно выкинут! — И Алешка встал. — Не из-за нас. Сам знаешь.
Сорокин глядел все теми же глазами на Алешку.
Алешка секунду молчал, глядел в глаза старику.
— А ей-богу, хороший ты старик, — и Алешка взял руку Сорокина с его колен и потряс.
Петр Саввич все глядел в спину Алешки. Красным дымом горели тучи сквозь ветки. И пусто и холодно сразу стало в парке. Петр Саввич встал, запахнул шинель, и ничего в голове не решалось, а остановилась голова на ходу, как жернов, и не мелет, и не свернуть. И Сорокин нес голову назад, в тюрьму, в казарму. А в казарме лег на койку в сапогах. До ужина еще старший надзиратель подошел, стал в проходе и громко на все помещение сказал:
— А тебя, Сорокин, того — приказ сейчас в канцелярии читали — на волю, значит, уволили. Так что ты, значит, того… — и рукой воздух подшлепнул.
Выходите
— НИКОГО не пускать! Еду! — крикнул Сеньковский в телефон и крепко повесил трубку. — Городовой звонил из аптеки, — Сеньковский быстро говорил, метко всаживал в руки шинель, — с Вавичем неладно, скажешь Грачеку, я поехал.
Дежурный поднял брови, провожал глазами Сеньковского.
Сеньковский с двумя городовыми мчал на извозчике. Придержал у одного дома, городовой на ходу спрыгнул.
— Так скажи следователю, чтоб сейчас. Я уж, значит, там!
— Извозчик погнал дальше.
У дверей квартиры толклось человек пять, глухо говорили. Сеньковский дернул парадную дверь — все замолчали, глядели. Сеньковский подергал за ручку.
— Так! Заперто.
— Девчонка в дворницкой, — сказали из кучки.
— Стой здесь! Никого не пускать до следователя. — Он ткнул городовому: — Здесь у дверей! — и выбежал вон, дворник уж бежал навстречу.
— Ваше высокородие…
— Где она? — крикнул Сеньковский. — Веди. Дворник побежал впереди. Фроська сидела на табурете и взывала в голос, когда шагнул за порог Сеньковский.
— Все пошли вон, — крикнул Сеньковский. Дворничиха дернула за руку мальчонка, искала шаль.
— Ну, ну, живо, — подталкивал ее дворник, он захлопнул за собой дверь. Фроська выла.
— Не выть! — крикнул Сеньковский. Фроська всхлипнула и дышала, разинув рот.
— Как было? Ты где была?
Фроська рукав к глазам и начала ноту. Сеньковский отдернул руку рывком.
— Ну, говори, дура, а то плохо будет. Где была?
— Утром захожу, — всхлипывала Фроська, — а барин лежат в кабинете и руки так… Ой! — и Фроська завыла. Сеньковский стукнул по столу:
— Ну! А пришел когда? Вчера пришел?
— Меня дома не было, ей-богу, за синькой бегала. А тут одна еще приходила, дамочка… Ждала.
— А ты ее одну оставила, ушла?
— Да я на минутку, — и Фроська решила, видно, удариться в такие слезы, чтоб никто не пробился к ней.
Сеньковский встал, глянул в занавешенное окно и ловко стукнул Фроську по затылку. Фроська оборвалась.
— Как же ты, стерва, пустила, а сама ушла? А воровка вдруг? Да тебе за это — с живой шкуру сдерут, — Сеньковский говорил шепотом, совсем нагнулся Фроське к лицу. И один раз только и глянула Фроська в глаза Сеньковскому.
— Да я… да я, — заикала Фроська.
— Ты б ее сначала выпустила, потом бы шла ко всем чертям. Не выпустила, небось? Ты мне делов тут накрутишь!
— Выпустила… ой, ей-богу, выпустила. Даже вот открыла дверь, — и Фроська сделала рукой, будто толкает дверь, — выходите, говорю, выходите! — отталкивала от себя Фроська.
— Так вперед, значит, выпустила, а потом за синькой, — громко говорил Сеньковский.
— Выходите, выходите, говорю, — шептала Фроська и толкала от себя рукой.
— А дворнику ты тут что врала? А? — Сеньковский ткнул Фроську под подбородок — дернулась вверх голова. — А что приходила, из гулящих? Из жидовок?
Фроська глядела вытаращенными глазами на Сеньковско-го, кивала головой. Он поглядывал в окно. Городовой со следователем дробно топали через двор. Сеньковский потянул Фроську за руку:
— Значит, ты эту жидовку гулящую, — говорил Сеньковский во дворе, — эту жидовку, еврейку, что ли, выпустила, а сама за синькой, ну а дальше?
В комнате Виктор лежал на полу у дверей, и казались наклеенными черные усы на белом лице. Следователь поднимал отброшенный в сторону браунинг.