Шодерло Лакло - Опасные связи. Зима красоты
Пятеро мужчин остановились рядом с двумя черными лимузинами; шоферы в форме вышли, чтобы открыть дверцы своим хозяевам. Те уселись в машины. Барни же расположился в одиночку в белом «мерседесе», снял трубку и начал с кем-то гово-рить. Черные лимузины тронулись с места; их владельцы, проезжая мимо Барни, любезно помахали ему на прощанье, но когда машины поравнялись со мной, стоящей на углу, люди уже не улыбались, они что-то наговаривали на портативный магнитофон. Барни натянул перчатки, вынул дорожную карту, и я воспользовалась этим моментом, чтобы стукнуть в стекло, открыть дверцу и плюхнуться на сиденье. Он глянул на меня и спросил: «Куда прикажете?» Мне хотелось есть; он тут же сложил карту и включил мотор: «Поехали. Потом решим, что делать дальше».
Он вел машину уверенно, почти не глядя на дорогу, — видно, часто бывал здесь. Я же вновь открывала для себя этот старинный ганзейский город, таящий в своем статусе вольности несбиваемую спесь — пусть жизнерадостную, но все-таки спесь. Близилось Рождество, на каждом углу сверкали огнями елки, магазины и лавки тонули в пышных ветвях остролиста и омелы и оттого походили друг на друга, как две капли воды. Машина тихо скользила мимо этих раззолоченных, разукрашенных мишурою зарослей, и Барни заметил, как само собой разумеющееся, что предпочитает порт с его грязными железяками.
Впервые я увидела этот город, с его чистенькими прикрасами, хорошенькими кукольными домиками, мещанским самодовольством и всем, что ИЗЯЩНО отрицало истинные источники своего существования, под иным углом зрения. Я взглянула на все это глазами Барни и внезапно, как он, предпочла ржавый железный лом в порту — уж он-то, по крайней мере, не прячет от глаз своей сути и цели.
Мы пообедали в самом дорогом ресторане города, на верхнем этаже башни, откуда ровным счетом ничего не было видно. Проследив за моим взглядом, Барни заметил, что туман, скрывающий дали, позволяет забыть… Под толстой курткой на нем оказался свитер с высоким воротом. Все остальные посетители мужского пола щеголяли галстуками, крахмальными манжетами, платочками в верхнем кармане пиджака и сидели с постным видом хорошо одетых праведников, иными словами, с еще одной маской на лице. Нет, решительно, я сегодня была не склонна к всепрощению. И, конечно, Барни по сравнению с этими обезьянами выглядел элегантнейшим денди. Почему же он так интересовал меня, — неужто из-за того, что «не наслаждается одними телами»?
Сидя в своих тесных джинсах на бархатной банкетке, лицом к залу, я изо всех сил старалась сохранять самообладание. Пока Барни не скинул куртку и не предстал передо мною в своем спортивном облачении, я успела «скукожиться» при виде всех этих людей, разряженных, несмотря на будний день, вполне по-воскресному. Женщины сверкали украшениями не хуже елок на улицах.
Да, нелегко учиться жить по собственному разумению, когда только-только привыкаешь показывать людям свою физиономию.
— Ну что, поездка оказалась неудачной? — спросил Барни.
Не то слово! Поездка оказалась бесполезной. Теперь Изабель была реальной только в моем воображении. А в Роттердаме она растворилась в прошлом, от которого не осталось и следа. Бомбардировки уничтожили почти все, в том числе старинный «фон», на котором мне было бы легче восстановить ее образ.
Барни пожал плечами: я мог предсказать вам это заранее. Он с аппетитом поедал толстенный бифштекс с картошкой и на сто процентов выглядел тем, кем был на самом деле, — нуворишем, который и не претендует на иное звание.
— Почему ты на меня так смотришь?
Если он и отличался душевной тонкостью, то очень умело скрывал ее. Вот мы уже и на «ты». Интересно, как он обращался к Диэго?
— Я ко всем обращаюсь на «ты», почти сразу же. А что, тебя это шокирует?
Мне было в высшей степени наплевать.
— Ну так расскажи, чего ты достигла.
— Да ровным счетом ничего.
— Ладно, ладно притворяться, не валяй дурака! Что там с нашей Изабель?
В настоящее время «наша» Изабель продолжала сохнуть на корню, но в ее жилах текла слишком горячая кровь, чтобы в двадцать шесть лет удовольствоваться одними воспоминаниями; чрево ее жадно требовало мужчины, жадно требовало ребенка.
Барни громко, чистосердечно расхохотался, он никак не мог остановиться, и я просто физически ощутила прихлынувшую волну интереса всего зала.
Мы вышли под нацеленными на нас острыми женскими взглядам; у лифта Барни, слава богу, оставил свои вызывающие замашки: я не обольщаюсь, Керия, это ты их заинтриговала, а не моя скромная особа. Спасибо, хоть это он понимал!
Сев в машину, он неожиданно церемонным тоном осведомился, не угодно ли мне вернуться в порт вместе с ним. День быстро угасал, и в нескольких доках, где еще продолжалась работа, горели яркие прожектора. Электросварщики с молнией в руках, в железных забралах, расхаживали вдоль металлических бортов тяжелой поступью усталых громовержцев. Спускавшиеся сумерки наводили на меня тоску; я думала: люди борются, люди каждое утро все начинают сначала, вот это-то и есть жизнь.
Вода хлюпала вокруг понтонов; эти всплески, короткие, как пощечины, смешивались со стуком льдин об опоры причала, между которыми шнырял холодный пронизывающий ветер. Барни полез в багажник и протянул мне куртку, подбитую овчиной: наденька, мне нужно еще раз сплавать на склад.
Здесь его хорошо знали; он пожимал руки на каждом шагу. Мы пришли на какую-то стройку, и толстяк с апоплексическим затылком побежал в застекленную будку за ключами; на ходу он с жирным хохотом бросил Барни несколько слов, которые я не поняла. Все окружающие явно хорошо относились к Барни, и здесь он выглядел улыбчивым добряком.
У причала ждала моторная плоскодонка — полная противоположность прогулочному катеру. Пробираясь с черепашьей скоростью среди льдин, которые вблизи выглядели довольно внушительными, она держала курс на «кладбище погибших кораблей». Пенная струя за кормой, у самых наших ног, извивалась как белый дракон. Яркие буквы «Б», разбросанные по железным корпусам, отмечали заповедник Барни.
— Сюда свозят все отслужившие свое суда или их обломки. Потом мы делим пирог.
— Пирог?
— Естественно. Ты что думаешь, я их скупаю с благородной целью очистить окружающую среду?
Он смеялся, но за этим смехом я угадывала почти сладострастие, и сладострастие вполне серьезное.
Взвыли сирены, и грохот вблизи нас тотчас же стих. Теперь работы продолжались вокруг другого военного корабля, еще более мощного, чем тот, в Роттердаме, но сквозь этот отдаленный шум я опять различила плеск воды у причала, похожий на детское чмоканье. Барни не сводил глаз со своих любимых железяк: «Прислушайся, Керия!»
В наступившей вдруг тишине я уловила какие-то скрипучие звуки, легкое, почти неслышное потрескивание; оно звучало скорее непонятно, чем угрожающе. Барни с мечтательным видом сказал: «Это поет ржавчина»…
Мы ехали в сторону Франции. Барни спокойно и умело вел машину; он говорил со мной, не отрывая взгляда от дороги. Вид у него был невозмутимый и чуточку высокомерный; вполне вероятно, что он давал все свои разъяснения далеко не впервые, однако у меня сложилось иное впечатление. Может, в этом-то и заключается истинное обаяние — высказывать мысли таким образом, как будто они только что пришли на ум? Что-то во мне противилось такому банальному выводу. Впрочем, женщины вечно попадаются в одну и ту же ловушку, и самые достойные из них — в силу гордыни…
Я не хотела попасть в ловушку, я хотела луну с неба и птичьего молока в придачу, я не хотела, чтобы Барни меня соблазнял, мне требовалось… его доверие. В общем, я такая же идиотка, как все прочие бабы.
А он тем временем монотонно рассказывал: «Я понял, что полюблю возиться с железом, в доме моего дяди Эндрю. Он был слесарем. Знаешь, я ведь из простых. У него во дворе, за лавкой, лежала целая куча ключей, тогда она казалась мне огромной. На мой вопрос, сколько их там, дядя неизменно отвечал: “Миллион!” Вранье, конечно. На самом деле тысяч пятьдесят уже составляют тонну; мой отец оценивал вес на глаз, не прибегая к помощи безмена.
Когда дяде приносили ключ или замок, он первым делом отправлялся к куче, долго рылся в ней и возвращался с тремя-четырьмя ключами, которые задумчиво взвешивал на ладони и обтирал уголком своего серого фартука. Назавтра клиент получал новенький блестящий ключ, готовый к употреблению. Дядя был слесарь, что называется, от Бога: за всю жизнь — ни одной жалобы от заказчиков.
Я ужасно любил смотреть на эту кучу в дождь, когда она источала ржавые слезы. Мало-помалу я проникся убеждением, что эти железки — живые, что они говорят, движутся, меняют форму и цвет. В те времена машины еще не ездили по ночам, и единственным звуком, что доносился с улицы в мою комнатку на первом этаже, был скрипучий щебет[105]. Позже, когда я начал работать вместе с отцом на стройках, я опять услыхал эту железную музыку и постепенно набрался опыта. Меня трудно провести, всучить что-нибудь негодящее. Люди не понимают, как я разбираюсь в этом, а на самом деле все просто: я умею слушать голос металла. Сталь поет своим голосом, железо — своим, у латуни пустой звук без обертонов, алюминий скучно бренчит, чугун гудит — иногда гулко, иногда надтреснуто; я половину жизни провожу в их компании. Тебе, наверное, смешно слышать, что можно вкладывать душу в железки».