Николай Лесков - Некуда
Окончив спешно эту работу, Райнер встал и, подойдя тихонько к Помаде, сел возле него на маленьком деревянном обрубке.
– Как вы себя чувствуете, Помада? – спросил он с участием.
Больной тяжело вздохнул и не ответил ни слова.
Райнер посидел молча и спросил:
– Не надо ли вас перевязать?
– Не надо, – тихо процедил сквозь зубы Помада и попробовал приподняться на локоть, но тотчас же закусил губы и остался в прежнем положении. – Не могу, – сказал он и через две минуты с усилием добавил: – вот где мы встретились с вами, Райнер! Ну, я при вас умру.
– Постойте, мы возьмем вас.
– Нет, тут вот она (Помада потрогал себя правою рукою за грудь)… я ее чувствую… Смерть чувствую, – произнес он с очевидной усталостью.
– Вот, – заговорил опять словоохотливо Помада, – три раны вдруг получил, я непременно должен умереть, а пятый день не умираю.
– Не говорите, это вам вредно, – остановил его Райнер.
– Нет… мне все равно. У меня здесь пуля под левой… под левым плечом… я умру скоро… Да, через несколько часов я, наконец, умру.
– Как вы сюда попали?
– Я сам просил, чтобы меня оставили… тряско ехать… хуже. Все равно где ни умереть. Этот негр, – у него большая рана в паху… он тоже не мог ехать…
– От него гангренозный запах.
– Не слышу… У меня уж нет ни вкуса, ни обоняния… Я рад, что я…
– Вы радуетесь близкой смерти?
Помада сделал головою легкий знак согласия.
– Мне давно надоело жить, – начал он после долгой паузы. – Я пустой человек… ничего не умел, не понимал, не нашел у людей ничего. Да я… моя мать была полька… А вы… Я недавно слышал, что вы в инсуррекции… Не верил… Думал, зачем вам в восстание? Да… Ну, а вот и правда… вот вы смеялись над национальностями, а пришли умирать за них.
– За землю и свободу крестьян.
– Как?.. Не слыхал я…
– Я пришел умереть не за национальную Польшу, а за Польшу, кающуюся перед народом.
– Да… а я так, я… Правда, я ведь ничего…
Помада слегка махнул рукой.
Райнер молчал.
– Вот видите, как я умираю… – опять начал Помада. – Лизавета Егоровна думает, может быть, что я… что я и умереть не могу твердо. Вы ей скажите, как я «с свинцом в груди»… Ох!
Райнер еще ближе нагнулся к больному.
– Нет, ничего… Это мне показалось смешно, что я «с свинцом в груди»… да больно сделалось… А впрочем, все это не то… Вот Лизавета Егоровна… знаете? Она вас…
– Какое это лицо! Какое это лицо посмотрело в окно? – вскрикнул он разом, уставив против себя здоровую руку.
Райнер посмотрел в окно: ничего не было видно, кроме набившихся на стекла полос снега.
Райнер встал, взял револьвер и вышел через сени за дверь хаты.
Буря по-прежнему злилась, бросая облаками леденистого снега, и за нею ничего не было слышно. Коченеющего лагеря не было и примет.
Райнер вернулся и снова сел возле Помады.
– Я ведь вам десять копеек заплатил? – проговорил больной, глядя на Райнера. – Да, да, я заплатил… Теперь… теперь я свою шинель… перекрасить отдам… да… Она еще… очень хорошая… Да, а десять копеек я заплатил…
Райнер встал, чтобы намочить свой платок и положить его на голову впавшего в бред Помады.
Когда он повернулся с компрессом к больному, ему самому показалось, что что-то живое промелькнуло мимо окна и скрылось за стеною.
Помада вздрогнул от компресса; быстро вскочил и напряженно крикнул:
– Ей больно! Евгения Петровна, пустите ее голову, – и, захрапев, повалился на руки Райнера.
Через Райнерову руку хлынула и ручьем засвистала алая кровь из растревоженной грудной раны.
Помада умирал.
Райнер, удерживая одною рукою хлещущую фонтаном кровь, хотел позвать кого-нибудь из ночевавшей в сенях прислуги, но прежде, чем он успел произнесть чье-нибудь имя, хата потряслась от страшного удара, и в углу ее над самою головою Райнера образовалась щель, в которую так и зашипела змеею буря.
– Do broni! do broni![79] – отчаянно крикнул Райнер, выскочив в сени и, снова вбежав в хату, изорвал свои пакеты и схватил заливающегося кровью Помаду.
Сквозь мечущихся в перепуге повстанцев Райнер с своею тяжелою ношею бросился к двери, но она была заперта снаружи.
– Мы погибли! – крикнул Райнер и метнулся во двор.
С одного угла крошечного дворика на крышу прыгнул зайцем синий огонек и, захлопав длинным языком, сразу охватил постройку.
– За мною, ребята! – скомандовал он хватавшимся за оружие повстанцам. – Все равно пропадать за свободу хлопов, за мною!
Он перескочил сени и, неся на себе Помаду, со всей силы бросился в окно.
Два штыка впились и засели в спине Помады; но он был уже мертв, а четыре крепкие руки схватили Райнера за локти.
– Спасайтесь! – крикнул Райнер и почувствовал, что ему крепко стягивают сзади руки.
Сквозь вой бури он слышал на поляне несколько пушечных выстрелов, ружейную пальбу, даже долетели до него стоны и знакомый голос начальника отряда, который несся, крича:
– Налево, налево, – дьяволы! там болото!
Двор и стога пылали.
Через десять минут все было кончено. По поляне метались только перепуганные лошади, потерявшие своих седоков, да валялись истекавшие кровью трупы. Казаки бросились впогонь за ничтожным остатком погибшего отряда инсургентов; но продолжительное преследование при такой теми было невозможно.
Возле Райнера стоял также крепко связанный рыжий повстанец, с которым они пять часов назад подъезжали к догоравшей теперь хате.
– Чья это была банда? – спросил, подходя к пленным, начальник русского отряда.
– Моя, – спокойно отвечал Райнер.
– Ваше имя?
– Станислав Куля.
– Так это? – обратился русский командир к повстанцу.
– Так, – отвечал тот, глядя на Райнера.
– Сколько у вас было человек?
– Сорок, – с уверенностью произнес Райнер.
Убитых тел насчитано тридцать семь. Раненых только два. Солдаты, озлобленные утомительным скитаньем по дебрям и пустыням, не отличались мягкосердием.
Отряд считался разбитым наголову. Из сорока тридцать семь было убито, два взяты и один найден обгоревшим в обращенной в пепел хате.
Райнер, назвавшись начальником банды, знал, что он целую ее половину спасает от дальнейшего преследования; но он не знал, что беглецов встретило холодное литовское болото, на которое они бросились в темноте этой ужасной ночи.
Перед утром связанного Райнера положили на фурманку; в головах у него сидел подводчик, в ногах часовой солдат с ружьем. Отдохнувший отряд снялся и тронулся в поход.
Усталый до последней степени Райнер, несмотря на свое печальное положение, заснул детски спокойным сном.
Около полудня отряд остановился на роздых. Сон Райнера нарушался стуком оружия и веселым говором солдат; но он еще не приходил к сознанию всего его окружающего. Долетавшие до слуха русские слова стали пробуждать его.
– Это нешто война! – говорил солдатик, составляя ранец на колесо фурманки.
– Одна слабая фантазия, – отвечал другой.
Райнер открыл глаза и, припомнив ужасную ночь, понял свое положение.
На дворе стояла оттепель; солнце играло в каплях тающего на иглистых листьях сосны снега; невдалеке на земле было большое черное пятно, вылежанное ночевавшим здесь стадом зубров, и с этой проталины несся сильный запах парного молока.
Прискакал какой-то верховой: ударили в барабан.
– Подводчики, к командиру! – раздалось по лагерю. – Воля вам с землею от царя пришла. Ступай все, сейчас будут читать про волю.
Глава двадцать первая
Барон и баронесса
Лизавета Егоровна Бахарева не могла оставить Дома Согласия на другой же день после происшедшей там тревоги: здоровье ее не выпустило. И без того слабая и расстроенная, она не могла вынести последнего известия о Райнере. Силы, еще кое-как державшие ее во время совершаемого Белоярцевым аутодафе и при сцене с лавочником, оставили ее вовсе, как только она затворилась в своей комнате. Ночь всю до бела света она провела одетая в своем кресле и, когда Ступина утром осторожно постучалась в ее дверь, привскочила с выражением страшного страдания. Легкие удары тоненького женского пальца в дощатую дверь причиняли ей такое несносное мучение, которое можно сравнить только с тем, как если бы начали ее бить по голове железными молотами. Тихий голос Ступиной, звавшей ее из двери к чаю, раздавался в ее ушах раздирающим неприятным треском, как от щипанья лучины. Лиза попробовала было сказать, что она не хочет чаю и не выйдет, но первый звук ее собственного голоса действовал на нее так же раздражающе, как и чужой. Лиза испугалась и не знала, что с собой делать: ей пришла на ум жена Фарстера в королеве Мааб, и перспектива быть погребенною заживо ее ужаснула.
Лиза взяла клочок бумаги, написала: «Пошлите кого-нибудь сейчас за Розановым», передала эту записочку в дверь и легла, закрыв голову подушками.
У нее было irritatia systemae nervorum,[80] доходящее до такой чувствительности, что не только самый тихий человеческий голос, но даже едва слышный шелест платья, самый ничтожный скрип пера, которым Розанов писал рецепт, или звук от бумажки, которую он отрывал от полулиста, все это причиняло ей несносные боли.