Леонид Леонов - Вор
Несмотря на застарелую неприязнь, Векшин из предпоследнего навещенного им закоулка отправился прямиком к Баташихе. Опять скользил он меж московских сугробов в покойных низких санцах, — ехал и думал бессонной головой, что неплохо было бы каким-нибудь особым поступком довести Машу Доломанову до раскаянья за такое ее безрассудное ожесточение к другу детства, будто мало ей тяжких векшинских злоключений. Все приходили на ум средства сильного и короткого действия, вполне пригодные для возмездия, однако недостаточные — доказать Маше глубину ее заблуждений. Нет, лучше было бы Векшину с этой целью выйти в большие люди, скажем в ученые по какой-нибудь самой малодоступной науке, где все знатоки наперечет либо при смерти, да и открыть в ней что-нибудь развсемирное, чтобы шея у всех заболела от постоянного созерцания Митиной высоты, — среди прочих и у Маши Доломановой!.. К слову, в этом направлении и решалась судьба Векшина в фирсовской повести, хотя таким путем вовсе не достигалось душевное смягчение, единственно целительное для его героя. В векшинском стремлении возвыситься над людьми Фирсов усматривал прежде всего могучий тяговый момент, способный вымахнуть почти бездыханное тело со дна жизни на ее поверхность, к солнцу…
Так ехал Векшин, от сонной одури покачиваясь в санцах, поминутно нырявших из одной рытвины в другую, свешенной рукой черпая сыпучий снег, и настолько размечтался средь дороги, что сквозь туман распаленного воображения стал различать заплаканную Машу у себя под окном… только ужаснулся слегка, что по глубокому своему невежеству никак не мог себе науку подобрать, где бы побыстрей и похлеще прославиться. Даже решился в ближайшие же дни пусть силою пробиться к какой-нибудь наивысшей знаменитости и после откровенной исповеди умолить, напроситься к ней хотя бы в сторожа, в безмолвные тени при пороге, чтобы с обетом самоотреченья зарыться в его науку… лишь бы Маша пождала, потерпела эти два-три десятилетия! И опять Фирсов стремился показать здесь, как близок был его герой к решению мучившей его задачи об умном блеске в зpачке и — как далек от пониманья своей провинности перед Машей Доломановой.
С незначительными зигзагами ехать Векшину пришлось по бульварному кольцу, и на одном отрезке пути чаще обычного стали ему попадаться на фасадах большие черные афиши с голубою, наискосок летящею фигуркой и нерусским словом по борту, напоминавшим о чем-то донельзя досадном, настолько запущенном, что уж поздно было ему вмешаться. Вдруг Векшин увидел то же самое, но в преувеличении, намалеванное на нескольких сбитых вместе листах фанеры, — резвый ветерочек раскачивал этот скрипучий парус, подвешенный в пролете между двух смежных зданий: рекламное объявление о первой из четырех прощальных перед отъездом за границу Таниных гастролей. Приземистый московский цирк, сам теперь похожий на огромный круглый сугроб, проплывал справа. Неожиданно для себя Векшин соскочил с саней и велел ждать его на тесной площадке перед артистическим подъездом, до которого случилось ему однажды проводить сестру.
Сквозь неплотно пригнанную дверь намело вовнутрь острый снежный мысок. Было начало первого часа, остро пахло конюшней, только что кончилась репетиция лошадей. Кроме занятых своим делом уборщиц, никто не встретился Векшину по дороге на манеж. Только берейтор в проходе осведомился у него о чем-то, — Векшин обронил сквозь зубы служебный и, небрежно поотстранив в плечо, прошел на арену, в огромный, холодный, неуютный сумрак цирка, пропоротый блуждающим лучом единственного лампиона. Клочковатые отраженные голоca сшибались и реяли в полушарии купола, совсем как повторение вчерашнего ночного бреда под Машиным окном.
Было бы совсем пусто, если бы не монтеры, возившиеся с лестницей на другом конце арены, да еще бездельно раскиданные по рядам циркачи, человек десять, только что отработавшие или, напротив, дожидавшиеся своей очереди: манежа на всех не хватало. Расчет застать здесь сейчас, в рабочее время, сестру оказался правильным, несомненно где-то поблизости находилась и Таня. Векшин поднял глаза в высоту, где сквозь верхнее, снаружи залепленное снегом окно вливалась сизая зимняя пасмурь и таяла на полпути, не достигая опилок. Вслед за тем прожекторный луч передвинулся, и Векшин увидел там, кверху, сидевшую на трапеции сестру — настолько отчетливо, что различил белый, подвешенный рядом на тросике и неизвестного назначения мешочек. Она только что завершила сложный гимнастический трюк и отдыхала, готовясь к дальнейшему и перекликаясь с кем-то внизу в знакомой зеленой жилетке. До начала Векшин успел занять незаметное место в проходе, опознать Пугля в зеленом человечке, суетившемся на арене, и поосвоиться с обстановкой.
После минутного перерыва репетиция возобновилась. Со смешанным чувством жалости и какой-то желудочной тоски следил Векшин, как тоненькая, такая житейски неустроенная женщина в рискованном равновесии покачивалась на трапеции, или вскидывала всю тяжесть тела на вывернутую за спиною руку, или почти соскальзывала в бездну, едва успевая повиснуть на носках, и мускульно повторял за нею волевые усилия, направленные на преодоление невозможности, эти балансы ласточкой или флажком, задние кульбиты и закидки — словом, все, из чего складывается цикл гимнастической работы штейнтрапе. И ему было скорее досадно сейчас, чем интересно наблюдать цирк с изнанки и без прикрас, которыми прикрываются труд и пот пленительного чуда… Репетиция протекала под непрерывные, снизу и по-немецки, окрики Таниного наставника, чтобы сильнее делала размах, или плотней держала колени, или не прогибалась сверх меры и таким образом стремилась бы к наивысшей школьности в отработке номера, — трудно было заподозрить подобную властность в столь престарелом крохотном существе.
И снова некоторое время Таня отдыхала, сидя на трапеции и машинально поглаживая какой-нибудь мускул сквозь трико. Уже уставший от зрелища, Векшин видел, как всматривалась она в зияющую, верно, пустоту под собою, словно примеривалась к чему-то, до чего оставалось меньше семи часов. Его невольное опасение за сестру представлялось теперь напрасным, — к ней возвращалось первостепенное для циркача ощущение своей гибкости, точности, способности без заминки и бессчетное количество раз повторить отработанное движенье. Таня снова чувствовала свое тело так, как обыкновенный зритель чувствует пальцы на руке. В конце концов она благословляла цирк, этот родной и строгий дом, который едва не покинула в смятении ради бесславной участи всего лишь заварихинской подруги. И так окрепла ее артистическая уверенность в себе, что уже зрели в воображении новые придумки, до смертельной дерзости усложнявшие шейный штрабат, монополисткой которого и без того оставалась в мире. После промелькнувших по столице слухов о редкостном заболевании артистки билеты на все четыре выступления Геллы Вельтон были давно раскуплены, да еще подоспело известие о подготовляемой перестройке цирка в производственно-сатирическую сторону для борьбы с пережитками прошлого в сознании зрителя, так что администрация якобы едва добилась разрешения Таниных гастролей под тем предлогом, что номер обещал стать сенсацией циркового сезона за границей.
…Вдруг она встала во весь рост, и Векшин тотчас увидел черный ободок на шее сестры; подступала очередь заключительного трюка. Хотя не было никакого оповещающего знака, все внизу замерло в исходном положении, в каком застала тишина, а в ложах, с совками и метлами выпрямились служители, удалявшие сор вчерашнего представленья. В образовавшейся паузе гулко и сыто проржала застоявшаяся лошадь — вряд ли кто слышал это. С досадой на себя Векшин вынужденно отвел глаза к Пуглю, с поднятою рукой отошедшему к барьеру.
— Абфаль![5] — костяным голосом крикнул старик. Больше ничего не было, Векшину почудился только глухой, тянущий звук струны над головой, после чего сразу увидел сестру, уже на арене. Сияющая, потирая ушибленную веревкой ключицу, она направлялась к Пуглю, и Векшин навек запомнил и вдруг ослабевшего, чуть не плачущего старика, и откровенную радость товарищей по поводу побежденного страха, и еще — как дружно поднялись в первом ряду только что приехавшие на гастроли в Москву бельгийские прыгуны, корректно и благодарно приветствуя проходившую мимо русскую артистку. Их было шестеро и седьмым светловолосый нежный мальчик, глядевший на нее влюбленными глазами. Прижав к себе голову старика, Таня торопилась лаской и добрым словом вознаградить его за многолетние хлопоты и тревоги. В эту минуту и окликнул ее сзади брат. Таня дрогнула и обернулась.
— Ах, зачем же ты так напугал меня… — пожалась она, скрещивая на груди руки, и тотчас же Пугль накинул на плечи ей что-то теплое, старенькое, домашнее, почти до пят. — Как ты прошел сюда?