Виктор Гюго - Человек, который смеется
Над ним как бы захлопнулась крышка гроба.
Он размышлял.
Что с ними могло произойти? Где они? Очевидно, их всех куда-то убрали. Тем же самым ударом, каким она вознесла его на высоту, судьба уничтожила его близких. Было ясно, что он их больше никогда не увидит. Для этого приняли необходимые меры. Сразу удалили всех до одного обитателей ярмарочной площади, начиная с Никлса и Говикема, чтобы он нигде не мог получить никаких сведений. Их смели беспощадной рукой. Та же грозная общественная сила, жертвой которой он стал в палате лордов, уничтожила Урсуса и Дею в их убогом жилище.
Они погибли. Дея погибла. Во всяком случае для него. Навсегда. О силы небесные, где она? И его не было рядом, и он не защитил ее!
Строить догадки об отсутствующих, которых любишь, значит подвергать себя пытке. И Гуинплен переживал эту пытку. Куда бы ни устремлялась его мысль, какие бы предположения ни приходили ему на ум, все причиняло ему жестокую внутреннюю боль, и он глухо стонал.
В вихре проносившихся в его голове мучительных мыслей у него возникло внезапно воспоминание о том, несомненно роковом, человеке, который назывался Баркильфедро. Это он оставил в его мозгу те неясные слова, которые загорались теперь в его памяти, как будто были начертаны огнем. Он чувствовал, как пылают они в его мозгу — эти, прежде загадочные, теперь ставшие понятными слова:
"Судьба никогда не отворяет одной двери, не захлопнув прежде другой".
Все было кончено. Последние тени сгустились над ним.
В жизни каждого человека бывают минуты, когда для него как будто бы рушится мир. Это называется отчаянием. Душа в этот час полна падающих звезд.
Итак, вот что с ним случилось!
Откуда-то вдруг надвинулось облако дыма. Оно покрыло его, Гуинплена. Дым закрыл ему глаза; он проник в его мозг, он ослепил и одурманил его. Все это длилось недолго, только пока рассеялся дым. И вот рассеялось все — и дым и жизнь его. Очнувшись от этого страшного сна, он оказался одиноким.
Все исчезло. Все ушло. Все погибло. Ночь. Небытие. Вот что он видел вокруг себя.
Он был одинок.
Синоним одиночества — смерть.
Отчаяние — великий счетчик. Оно всему подводит итоги. Ничто не ускользает от него. Оно все подсчитывает, не упуская ни одного сантима. Оно ставит в счет богу и громовый удар и булавочный укол. Оно хочет точно знать, чего следует ждать от судьбы. Оно все принимает во внимание, взвешивает и высчитывает.
Как страшен этот наружный холод, под которым клокочет огненная лава!
Гуинплен заглянул в свою душу и посмотрел прямо в глаза своей судьбе. Оглядываясь назад, человек подводит страшный итог.
Находясь на вершине горы, мы всматриваемся в пропасть.
Упав в бездну, созерцаем небо.
И говорим себе: "Вот где я был".
Гуинплен познал всю глубину несчастья. И как быстро это случилось! Несчастье надвинулось на него так внезапно! А между тем оно так тяжело, что от него можно было бы ждать большей медлительности. Увы, это не так! Казалось бы, холод, присущий снегу, должен был сообщить ему оцепенелость зимы, а белизна — неподвижность савана. Однако это опровергается стремительным падением лавины.
Лавина — это снег, ставший огненной печью. Она ледяная, но все пожирает. Такая лавина увлекла за собой Гуинплена. Она оторвала его, как лоскут, вырвала с корнем, как дерево, швырнула, как камень.
Он припомнил все обстоятельства своего падения. Сам задавал себе вопросы и сам же на них отвечал. Страдания — это допрос. Ни один судья не допрашивает обвиняемого так пытливо, как допрашивает нас собственная совесть.
В какой мере отчаяние Гуинплена было вызвано угрызениями совести?
Он пожелал дать себе в этом отчет и, как анатом, вскрыл свою душу. Мучительная операция.
Его отсутствие привело к катастрофе. Зависело ли оно от него? Действовал ли он по собственной воле? Нет. Он все время чувствовал себя пленником. Что же удерживало и останавливало его? Тюрьма? Нет. Цепи? Нет. Что же? Липкая смола. Он завяз в собственном величии.
Кому не случалось быть с виду свободным, но чувствовать, что у него связаны крылья!
Он будто попался в расставленные тенета. То, что вначале было соблазном, стало в конце концов пленом.
Совесть не давала ему покоя: разве он только подчинился обстоятельствам? Нет. Он охотно принял то, что предлагала ему судьба.
Правда, в известной мере над ним совершили насилие, его захватили врасплох, но и он в свою очередь не воспротивился этому. В том, что его похитили, он не был виноват, но он проявил слабость, позволив одурманить себя. Была ведь решительная минута, когда ему задали вопрос: Баркильфедро предложил ему сделать выбор и предоставил полную возможность одним-единственным словом решить свою участь.
Гуинплен мог сказать "нет". Он сказал "да".
Это "да", произнесенное в состоянии полной растерянности, и повлекло за собою все остальное. Гуинплен сознавал это. И воспоминание об этой минуте вызвало теперь прилив горечи в его душе.
И все же Гуинплен пытался оправдаться перед самим собой, — неужели он так провинился, вступив в свои права, в свое исконное наследие, в свой дом, заняв в качестве патриция положение, принадлежавшее его предкам, и в качестве сироты приняв имя своего отца? На что он согласился? На восстановление своих прав. И с чьей помощью? С помощью провидения.
Но при мысли об этом его охватывал порыв возмущения. Какую глупость он совершил, дав свое согласие! В какую недостойную сделку вступил он! Какой нелепый обмен! Эта сделка принесла ему несчастье. Как! За два миллиона ежегодного дохода, за семь-восемь поместий, за десять — двенадцать дворцов, за несколько особняков и за псовую охоту, кареты и гербы, за право быть судьей и законодателем, за честь носить корону и пурпурную мантию, как король, за титул барона, маркиза и пэра Англии он отдал балаган Урсуса и улыбку Деи! За всепоглощающую жизненную пучину он отдал подлинное счастье! За океан — жемчужину! О, безумец! О, глупец! О, простофиля!
Однако — и это возражение было достаточно основательным — разве в охватившей его горячке все было только нездоровым тщеславием? Быть может, отказаться от предложенных ему благ было бы эгоистичным; быть может, соглашаясь принять их, он действовал, повинуясь чувству долга? Что оставалось ему делать, когда он так внезапно превратился в лорда? Сложный круговорот событий повергает в замешательство каждого. Это случилось и с ним, Гуинпленом. Он растерялся, когда на него нахлынули со всех сторон бесчисленные, многообразные, противоречившие одна другой обязанности. Именно этой сковавшей его растерянностью и объясняется его покорность — в частности, то, что он позволил доставить себя из Корлеоне-Лоджа в палату лордов.
То, что в жизни называют "возвышением", — не что иное, как переход с пути спокойного на путь, полный тревоги. Где же прямая дорога? В чем состоит наш основной долг? В заботе ли о близких нам людях? Или обо всем человечестве? Не следует ли оставить малую семью ради большой? Человек поднимается вверх и чувствует на своей совести все увеличивающееся бремя. Чем выше подымается он, тем больше становится его долг по отношению к окружающим. Расширение прав влечет за собой увеличение обязанностей. Возникает соблазнительная иллюзия, будто перед нами расстилается одновременно несколько дорог и на каждую из этих дорог нам указывает наша совесть. Куда идти? Свернуть в сторону? Остановиться? Пойти вперед? Отступить? Что делать? Это странно, но у долга тоже есть свои перекрестки; ответственность бывает иногда настоящим лабиринтом.
И когда несешь в себе какую-то идею, когда ты не просто человек из плоти и крови, но и воплощение, но и символ, — разве твоя ответственность не больше? Вот чем объяснялись и сознательная покорность и немая тревога Гуинплена, вот почему согласился он заседать в палате лордов.
Человек, много думающий, часто бывает бездеятельным. Гуинплену казалось, что он повинуется голосу долга. Разве его вступление в парламент, где можно было бороться за угнетенный народ, не было осуществлением одной из самых заветных грез Гуинплена? Разве мог он отказаться, когда ему дано было право голоса, ему, чудовищному образчику уродливого общественного строя, ему, наглядной жертве произвола, под игом которого вот уже шесть тысяч лет стонет человеческий род? Имел ли он право уклониться от сходящего на него с неба огненного языка?
Что говорил себе Гуинплен в таинственном и ожесточенном споре с собственной совестью? Он говорил: "Народ молчит. Я буду неустанным глашатаем этого безмолвия; я буду говорить за немых. Я расскажу великим о малых, могущественным о слабых. В этом смысл моей судьбы. Господь знает, чего хочет, он осуществляет свои предначертания. Конечно, поразительно, что фляга Хардкванона, заключавшая в себе все необходимое для превращения Гуинплена в лорда Кленчарли, пятнадцать лет носилась по морю и ни бурные волны, ни рифы, ни шквалы не причинили ей никакого вреда. Я понимаю, почему. Есть жизненные жребии, остающиеся навеки тайной. Я владею тайной своей судьбы; я знаю ее разгадку. Я предназначен богом. На меня возложена миссия. Я буду лордом бедняков. Я буду говорить за всех молчащих и отчаявшихся. Я передам их несвязный лепет; я передам их ропот и стоны; я переведу на человеческий язык и неясный гул толпы, и невнятные жалобы, и косноязычные речи — все звериные крики, исторгаемые из людских уст страданием и невежеством. Ведь вопль страдания столь же невнятен, как вой ветра. Люди кричат, но слов у них нет, никто их не понимает, ибо вопить — то же, что молчать, а молчать — значит быть безоружным. Людей обезоружили насилием, и они зовут к себе на помощь. И я приду им на помощь. Я буду обличителем. Я буду голосом народа. Благодаря мне все станет понятно. Я буду окровавленными устами, с которых сорвана повязка. Я выскажу все. Это будет великим делом.