Жорж Санд - Нанон
И все-таки конец года не принес в наши деревни особенно горестных событий, но прежней радости тоже не было, да и вести, долетавшие до нас, внушали беспокойство. Поэтому никто не спешил приобрести монастырские земли, и мэр, получивший совсем мало денег, обещанных на покупку моего дома, вынужден был ограничиться тем, что заплатил монахам за его наем.
Нас многое тревожило, и среди прочего — рассказы о том, что в Париже идут большие споры между сторонниками короля и Национальным собранием; что дворяне и священники не ставят ни во что декреты восемьдесят девятого года и грозятся перессорить те коммуны, которые, казалось, были так единодушны в ненависти к аристократам. Торговля замерла, нищета росла, и все снова стали бояться разбойников, хоть толком не знали, откуда им взяться. Было хорошо известно, что во многих местах идут грабежи, жгут лес, громят замки, но это все было делом рук крестьян, таких же, как мы, и им находили оправдание, считая, что владельцы поместий первые на них напали.
Между тем все чаще разгорались споры; не о республике — тогда еще понятия не имели, что это такое, — а о религии. Монахи, которые сидели тихо, как мыши, были страшно раздосадованы, когда оба молодых монаха, Сирил и Паскаль, удрали ранним утром, наплевав, что называется, на все. В приходе много над этим потешались. Трое из четверых оставшихся монахов разозлились и начали вести проповеди против революционного духа, а между тем они сами тоже устроили у себя в монастыре революцию: отец настоятель умер, но они никак не могли договориться, кого назначить его преемником, и жили теперь республикой, никем не управляемые, никому не повинуясь.
Братец, — между прочим, с тех пор как увидели, что он не намеревается оставаться в монастыре, его помаленьку начали величать господин Эмильен, — так вот, братец молчал, считая недостойным разглашать внутренние распри, коим он был свидетель; но, зная, что я умею хранить тайны, он рассказывал мне о них, когда мы оставались наедине. От него я узнала, что отец Фрюктюё, этот толстый грубиян, которого мы так не любили, оказался единственным искренним человеком, лучшим из всех четырех братьев. Натурально, он не был в восторге от продажи монастырского имущества, ибо относился к этой продаже всерьез и считал, что она вот-вот должна произойти, но твердо решил не делать ничего, чтобы этому воспрепятствовать, в то время как другие, особенно отец Памфил, подталкиваемые и подстрекаемые тайными письмами и предписаниями, собирались натравить друг на друга крестьян, поднять самых богомольных, запугав их небесными карами, против тех, кому церковное имущество не казалось святыней; короче говоря, монахи желали гражданской войны, потому что их уверили, что ее желает бог, и, будь они порасторопнее и похитрее, они бы и в самом деле науськали нас друг на друга.
Как-то вечером, когда, накормив своих взрослых братьев ужином, я шла ночевать к Мариотте, меня перехватил Эмильен и отозвал в сторонку.
— Слушай, — сказал он, — про это будем знать только ты да я. В нашей общине и так хватает волнений, и то, что я тебе скажу, не должно быть предано огласке. Нынче вечером за ужином я не увидел отца Фрюктюё. Днем у монахов были большие споры с ним, и они объяснили мне, что он заболел. Я пробрался в келью к эконому, его там не было, и так как я стал искать его повсюду, мне сказали, что на него наложено наказание, что меня это не касается, и велели идти к себе. Я сказал вполне откровенно, что наказывать брата за его политические взгляды представляется мне злоупотреблением властью, и спросил, в чем состоит это наказание. Мне приказали молчать и пригрозили тоже упрятать под замок. О! Выходит, бедняга монах сидит где-то под замком? Я увидел, что, продолжая стоять на своем, только поступлю во вред ему, что все переменилось и они готовы сейчас прибегнуть к строгостям. Не возразив больше ни слова, я пошел к себе в келью, сделав вид, будто подчинился им, но сейчас же, словно кошка, выскочил через окно, на крышу, отыскал место, где можно спуститься, и вот — я здесь. Хочу знать, где сейчас бедняга эконом. Если он в карцере, чего я опасаюсь, то это место жуткое, и они могут замучить его там до смерти, даже просто заставив поститься, потому что для него пост — тяжкое испытание; ведь он привык есть вволю и ни в чем себе не отказывать. Но я знаю, как туда проникнуть, правда, не в самый карцер, а в маленький закуток, откуда в темницу попадает немного воздуха. Я не раз пытался выяснить, сможет ли кто-нибудь очень худой туда проскользнуть, поговорить с заключенными и прийти им на помощь, но сам ни разу не смог туда пролезть, а между тем мешал мне сущий пустяк — мои чересчур широкие плечи; но ты, узкая и тонкая, все равно что веретено, ты без труда пролезешь. Пошли! Если монах в карцере, я постараюсь как-нибудь его освободить, если же его там нет, усну спокойно, так как в этом случае он не будет наказан слишком жестоко.
Я ни минуты не раздумывала. Скинула сабо, чтобы они не стучали по камню, и чуть заметной козьей тропкой, что вела прямо вниз, на задворки монастыря, пошла вслед за Эмильеном. Он подхватил меня на руки, когда надо было спрыгнуть с невысокой, но отвесной скалы, а потом мы с ним пробрались в некое подобие погреба. Я прекрасно знала все эти закоулки, где каменное строение было почти неотличимо от скалы, — нет такого тайника, куда бы не проник ребенок, — но не знала, что скрывалось за слуховым оконцем в толще стены, запертым на ключ. Уже давно Эмильен, который всюду совал нос, узнал о существовании этого места, и вот сегодня с утра он заметил, что окошечко открыто, чтобы в карцер проникал воздух, и, значит, там кто-то сидит.
— Вот в это окошечко ты и должна пролезть, — сказал он мне. — Смотри только лезь осторожней, не поцарапайся.
VII
Я даже не видела той черной дыры, в которую собиралась лезть, ибо, помимо того, что на дворе была ночь, в погребе и среди бела дня царила тьма, и передвигаться там можно было лишь ощупью; но, ни секунды не колеблясь, я легко пролезла в дыру, потом проползла до решетки на маленькой отдушине и прислушалась. Сперва я ничего не услышала, затем уловила какие-то еле слышные слова. Наконец голос стал громче, и я его узнала: то был голос отца эконома. Я осторожно окликнула его. Он испугался и мгновенно замолк.
— Не бойтесь, — сказала я ему, — это я, маленькая Нанетта, меня привел братец Эмильен: он тоже здесь, стоит сзади и хочет узнать, не очень ли вы мучаетесь.
— Ох, спасибо вам, храбрые вы мои ребятки! — отвечал он. — Благослови вас господь! Конечно же, я мучаюсь, мне худо, потому что я задыхаюсь; но вы ведь ничем тут не поможете.
— Вы, наверное, к тому же хотите есть и пить?
— Нет, мне дали хлеба и воды, и я как-нибудь устроюсь спать на соломе. Ночь пройдет быстро, а утром, быть может, наказанию моему придет конец. Уходите-ка подобру-поздорову; если Эмильена застанут здесь и узнают, что он замышляет помочь мне, его тоже накажут, как меня.
Когда я, пятясь, возвратилась к Эмильену, тот попросил меня снова доползти до приора и передать ему, что одна ночь — это пустяк; а вот если его и завтра не выпустят, так мы об этом узнаем и постараемся освободить.
— И не думайте об этом! — воскликнул эконом, услышав мои слова. — Я должен подчиняться, не то со мной обойдутся еще хуже.
Долго вести переговоры было невозможно, ибо я задыхалась в этой каменной кишке и к тому же отнимала от заключенного ту малость воздуха, которая поступала к нему через отдушину. Вернувшись к Эмильену, я сказала:
— В одном я не сомневаюсь — если вы вернетесь в монастырь, с вами поступят, как с этим бедным братом.
— Не беспокойся, — ответил он, — я буду очень осторожен. Если отец Фрюктюё не появится завтра, я, зная, где он, придумаю, как ему помочь. Не так уж я глуп, чтобы позволить засадить себя, когда мне нужно вызволить эконома.
Мы расстались.
Назавтра узник все еще оставался в карцере, и послезавтра тоже. Каждый вечер мы разговаривали с ним, и мне удалось просунуть ему немного мяса, которое Эмильен стащил для него; мясной запах порадовал было приора, но тут же он нам сказал, что есть не может, потому что совсем разболелся. Голос его все слабел, и на третий день вечером у него, казалось, не было сил отвечать нам. Мы только и смогли понять, что он должен оставаться здесь, пока не поклянется в чем-то, в чем клясться не хочет. Уж лучше смерть.
— Дальше осторожничать, — сказал мне Эмильен, — было бы подлостью! Пойдем со мной к мэру, ты засвидетельствуешь, что я не лгу. Пусть магистрат потребует, чтобы монахи освободили несчастного эконома.
Это оказалось не так легко, как он себе представлял. Мэр был человек вполне порядочный, но не больно отважный. Он нажил состояние, арендуя у монахов их лучшую мызу, и не очень-то был уверен, что они не станут вновь здесь хозяевами. Он, правда, говорил, что эконом — единственный достойный человек в монастыре и что монахам следовало бы выбрать его своим духовным пастырем, но отказывался верить, будто братья собираются уморить его в темнице.