Жорж Роденбах - Призвание
Случайность все устроила. Не нужно бороться с ней. Она гораздо лучше может все решить. Было бы наивно думать, что он мог удовлетвориться Вильгельминой, холодной лилией ее любви. Урсула была расцветшей розой, цветком чувственности, который опьяняет своим ароматом, как будто человек немного умирает от сильного экстаза! Она подарит его любовью к жизни, к цветущему саду жизни теперь, когда он познал расцветшую розу, тайную розу тела!
Сумеет ли он теперь дать обет чистоты, когда познал грех и наслаждение тела? Тысячи мыслей проносились и перемешивались в ее пылающей голове; одна из них одержала верх над другими, несколько утешила ее: может быть, в этом заключалось ее спасение и счастье.
На другой день утром г-жа Кадзан вышла из своей комнаты, полная волнения. В столовой Урсула ходила взад и вперед, спокойная и улыбающаяся; только щеки были более розовыми, походка более утомленной, точно отягощенной бременем счастья. Какая-то радость исходила от нее, точно медные трубы победы вздрагивали в ее белокурых волосах. Это проявилось в особенности, когда вошел в свою очередь Ганс, бледный, как всегда, с какой-то складкой в его пышных волосах, которой прежде не было. Г-жа Кадзан наблюдала за ними. Урсула тайком бросала на него победные взгляды, как бы настигала его своими хищными глазами. А Ганс, садясь за стол завтракать, отвертывался с смущенным видом, точно желая защититься против чего-то невидимого, что снова грозило ему. Это были глаза Урсулы, влияние которых уже простиралось по его нервам, жгло и ласкало его. Возобновление волшебства! Его глаза приближались, покидали лицо Урсулы, как пауки покидают свою паутину, к которой прикреплены тонкой нитью и к которой они всегда снова могут приблизиться. Это действительно были точно синие пауки на теле Ганса, эти быстрые глаза Урсулы, повсюду проникавшие, щекотавшие его тысячью невидимых лапок: они ласкали, возбуждали, увеличивали число едва улавливаемых ощущений, которые казались тысячью искорок, вспыхивавших в погасшем пепле наслаждения. Он все еще был полон ночного волнения. Он не переставал думать о самом событии: отвращение и наслаждение! Так вот в чем состояла великая тайна?! Вечная Любовь, ради которой люди страдают, волнуются, отправляются в изгнание, разо ряются, убивают! Краткое наслаждение, трепет, экстаз, точно на минуту люди бывают поражены молнией, которая показала им небо; затем потеря чувств, погружение, точно люди на минуту спускаются на дно моря, состоящее из вина и ароматов! Ганс вспоминал, анализировал. Но странное дело, — думая о самом акте, он почти не думал о самой женщине. Сама Урсула оставалась ему столь чуждой! Они сошлись только в этом. Разумеется, она только выполнила неумолимую судьбу, тайную миссию демона. Ганс хорошо это понял теперь при ясности и правдивости дневного света. Она пришла накануне вечером, пользуясь мраком, который является дурным советчиком, чтобы научить его греху. Вечная Ева! Может быть, она не была виновата? Может быть, она сама подвергалась искушению и обольщениям. Ганс на нее не сердился. Это демон воплотился в ее лице, говорил ее устами, вложил в ее поцелуй огонь, которой мог быть только огнем ада.
Как он мог уступить, он, избранник Бога, весь полный Благодатью; он, призываемый к служению, как он когда-то говорил с гордостью, думая о своем призвании?
Ганс был охвачен угрызениями совести. У обедни, куда он пошел с матерью, он не смел взглянуть на алтарь, на облатку в минуту возношения даров. Ему казалось, что, взглянув туда, он увидел бы лицо Христа в слезах и в крови от его преступления. Он молился; он просил прощения, но каждый раз между Богом и им восставала Урсула… Глаза были всегда здесь, вокруг него, возбужденные, точно порхавшие, затем они останавливались на его теле, сливались с ним.
Во время обеда Урсула, подававшая за столом, прикосну лась к нему ласкою своего платья. Когда он поднялся в комнату первого этажа, где он занимался, навязчивое впечатление усилилось. Прежний трепет иногда охватывал его мозг, точно молчаливое испарение, наполняющее серое небо, когда прошла гроза. В его душу проникало страстное греховное любопытство. Когда-то он видел плечи Вильгельмины, ее открытую грудь, начало смелой и розовой наготы… Он думал теперь об Урсуле, еще совершенно скрытой от него… По мере того как приближался вечер, искушение возобновлялось, точно приступ…
Так продолжалось несколько дней подряд… Свидания повторялись. Ганс познал всю тайну. Урсула теперь оставалась в его комнате до поздней ночи, вызывающая и ласковая, знакомя его со своим телом, тепловатой долиной, скрытой между ее грудей, всем тем, что он едва угадал в тюлевом корсаже Вильгельмины. Обаяние грудей, трепет молодых пальцев, которые трогают их, точно желая сорвать эти белые виноградные кисти, увенчанные синим виноградом, получить в них эликсир радости, предохраняющий против всех страданий! Красота грудей! Их ритм, подобный приливу и отливу моря!.. В особенности их нежность! Изголовье забвения, вата и саше, где хотелось бы заснуть и где можно умереть!..
Как избегнуть их влияния, отказаться, когда одно их отсутствие делает руки бедными, точно опустелыми.
Ганс, однако, несмотря на эти чувственные образы, охватывавшие его, хранил в себе верную память о Деве Марии и звал ее на помощь. Разве в древних фламандских городах, даже в тех прокаженных кварталах, где царит разврат, нельзя часто встретить какую-нибудь Мадонну в стеклянном шкапчике, в каменной нише? На фасаде дома, посвященного греху, цветы издают свой аромат, горят свечи…
Ганс не изменил своему прежнему культу, не пришел в отчаяние. Был уже конец недели, и он, казалось, совладал с собою. Ужас перед грехом сделался более определенным; да, он был в состоянии смертного греха и, если бы он умер внезапно, как бывает, он не мог бы не быть осужденным. У него снова проявился страх ада, вспомнились все образы и трагические картины проповедей коллежа. Искреннее горе охватило его: он опечалил Бога; он заставил раскрыться снова пять ран и сердце Иисуса. Он был теперь недостойным, презренным человеком… Он забыл путь к своему призванию…
Однажды г-жа Кадзан, наблюдавшая за ним, нашла его очень взволнованным. Можно было бы подумать, что с ним приключилось большое несчастие. Он сел за стол, почти ничего не ел, не говорил. Его глаза были красные, точно он плакал. Он оберегал теперь себя от глаз Урсулы, точно от страшных зверей, которых надо бояться. Садясь, он заботливо помолился, как-то особенно перекрестился, очень широко и заметно, точно для того, чтобы оберечь себя, чтобы произнести заклинание.
Мать поняла ту борьбу, которая происходила в нем. Она радовалась тому, что набожность охватывала его снова. Он, таким образом, не станет порочным и познает страсть лишь настолько, чтобы понять ее опьянение и не обрекать себя на вечное безбрачие.
Так рассуждала мать, думая, что событие, посланное Провидением, разрешалось как нельзя лучше: Ганс будет излечен, разумеется, от своего желания поступить в орден, где требование чистоты является суровым законом; с другой стороны, было ясно, что он отклонялся от порока, снова овладевая собой… Но с каким отчаянием! Он был точно поражен, пережив грозу, тем опустошением, которое она произвела в его душе. Страх, тоска, ужас, волнение отража лись по очереди или одновременно на его лице. Казалось, теперь он находится под вечной угрозой, терзаемый, схваченный, страдающий от укоров совести и телесных мук. Г-жа Кадзан испугалась:
— Ты болен?
Через минуту он встал, вышел из комнаты, точно кто-то дотронулся до его раны, и надо было бежать — омыть ее в источнике. Он оставался один целыми часами, запершись в своей комнате. Г-жа Кадзан прислушивалась к тому, как он ходил взад и вперед, разговаривал громко, но не для того, чтобы упражняться в проповеди, как в то время, когда он читал Лакордэра и других проповедников, из комнаты доносился ровный голос, бесконечно грустный, что-то вроде жалобы, разумеется, молитва, но какая-то больная, упавшая на землю и пытавшаяся встать. Это было что-то вроде бормотаний, которые слышны во время паломничества на большой дороге…
Вдруг раздался скрип его двери; его шаги послышались на лестнице. Через минуту, против всех привычек и несмотря на дождь, стучавший в окна, он вышел, никому ничего не сказав, точно для того, чтобы не показать слабости в минуту прощания.
Этот необычайный выход встревожил г-жу Кадзан. Она заметила за обедом, что он был таким взволнованным и странным! А этот послеобеденный стон, от которого еще трепещет коридор, точно от замиравших звуков колокола…
Что такое произошло? Что теперь будет? Она знала, что Ганс впечатлителен, нервен, порывист иногда в своих решениях. Что, если отчаяние при мысли об его грехе приведет его в заблуждение? Что, если страх Урсулы, против которой он чувствует себя слишком слабым, убеждал его бежать? Может быть, он уедет, тотчас скроется в этом монастыре доминиканцев в Генте, где он считал, что ему приготовлено место? Но тогда сейчас исполнится его призвание в ту минуту, когда она считала мысль о нем окончательно вытесненной страстью? Бедная мать, надежда которой должна была погибнуть тогда, когда она воображала себя наконец спасенной!