Оноре Бальзак - Проклятое дитя
Несколько часов спустя, поутру, герцогиня скончалась. Самые забитые, обездоленные слуги оплакивали ее и вместо всяких речей говорили у ее могилы: «Уж такая славная была женщина, будто из рая на землю сошла».
Этьеном овладела глубокая и долгая скорбь, скорбь к тому же немая. Он больше не бродил в скалистых ущельях, у него не было сил ни читать, ни петь. Целыми днями он сидел, забившись во впадину скалы, равнодушный к ветрам и непогоде, сидел неподвижно, словно прирос к граниту, подобно мху, покрывавшему камень; плакал он очень редко, но весь поглощен был единой мыслью, огромной, беспредельной, как океан, и, как океан, эта мысль принимала тысячи форм, становилась то грозной, то бурной, то спокойной. Это было больше, чем горе, — для Этьена началась новая жизнь, неотвратимая беда постигла это прекрасное создание, которому уже не довелось улыбаться. Есть страдания, подобные алой крови, которая, брызнувши в ручей, лишь на краткое время окрасит прозрачную волну, — струя за струей, пробегая, восстановит чистоту воды; но у несчастного Этьена замутился сам источник, и каждая волна времени приносила ему ту же долю горечи.
Бертран и в старости сохранял за собою обязанности конюшего, не желая утратить привычный свой вес в доме герцога. Жилище его находилось неподалеку от хижины, в которой отшельником жил Этьен, поэтому Бертран мог опекать осиротевшего юношу и делал это с неизменной искренней привязанностью, с простодушными хитростями — свойства, характерные для старых солдат. Сразу исчезала вся его суровость, когда он говорил с Этьеном; в дождливую погоду он осторожно подходил к нему и, оторвав его от мечтаний, уводил домой. Для него стало вопросом самолюбия заменить сыну умершую мать, и если старик не мог дать Этьену такой же любви, он по крайней мере окружил его такими же заботами. Жалость его походила на нежность. Этьен без ропота и без сопротивления переносил деспотические заботы слуги; но слишком много связующих нитей между проклятым сыном и другими людьми было порвано, чтобы в его сердце могла возродиться теплая привязанность. Он машинально позволял своему покровителю ухаживать за ним, потому что стал чем-то средним между человеком и растением, а может быть, между человеком и богом. С кем же еще сравнить существо, которому неведомы законы общества и фальшивые чувства света и которое сохраняет чудесную невинность сердца, повинуясь лишь безотчетным его велениям! И все же, несмотря на мрачную жизнь, в нем вскоре заговорила потребность любить, обрести вторую мать, родную душу; но он был отделен от света глухой стеной, ему трудно было встретить создание, которое так же походило бы на цветок, как он сам. Тщетно искал он кого-нибудь, кто стал бы его вторым я, человека, которому он мог бы доверить свои заветные мысли и кто жил бы единой с ним жизнью; в конце концов он стал искать сочувствия себе в морской стихии. Океан стал для него существом одушевленным, мыслящим. Всегда у него перед глазами была эта беспредельность, скрытые сокровища которой представляют такую резкую противоположность с красотами земли; он открыл в ней основу многих тайн. На берегу знакомой с колыбели водной равнины море и небо говорили с ним, и эти немые беседы исполнены были дивной поэзии. Для него картина моря, казалось бы, столь однообразная, была бесконечно изменчивой. Как все люди, у которых душа господствует над телом, он обладал острым зрением и с поразительной легкостью, никогда не утомляясь, мог улавливать на огромном расстоянии самые беглые блики света, самую мимолетную рябь на поверхности воды. Даже при полном затишье он различал тысячи разнообразных оттенков морской шири; подобно женскому лицу, море имело свой особый характер, как будто его оживляли улыбки, отражение каких-то мыслей и причуд; тут оно было темно-зеленое и мрачное, здесь — лазурное и веселое; то блестящие его борозды сливались с темнеющей линией горизонта, то тихо колыхались под оранжевыми облаками. Великолепными, пышными празднествами были для него закаты солнца, когда багряные лучи как будто набрасывали на волны пурпуровый плащ. Среди дня, когда море трепетало, искрилось и в тысячах его граней ослепительно переливался солнечный свет, оно казалось веселым, игривым, задорным; но какую грусть навевало оно, какие слезы исторгало, когда, смиренное, тихое и унылое, оно отражало низкое, затянутое тучами серое небо. Океан говорил с юношей. Этьен постиг таинственный, безмолвный язык этого исполина. Приливы и отливы казались ему мелодичным дыханием, в котором каждый вздох выражал какое-либо чувство, и он понимал сокровенный смысл этих немых речей. Ни один моряк, ни один ученый не могли бы вернее его предсказать даже малейшее недовольство океана, самые легкие изменения его лика. По тому, как угасали волны, докатываясь до берега, он угадывал приближающуюся мертвую зыбь, качку, бури, шторм, силу прилива. Когда ночь протягивала по небу свои покрывала, Этьен и при сумеречном свете видел море и беседовал с ним; он участвовал в его многообразной жизни; когда море гневалось, в его душе поднималась настоящая буря, он вдыхал этот гнев в пронзительном дуновении ветра, он бежал наперегонки с пенными волнами, разбивавшимися о скалы тысячами брызг; он чувствовал себя таким же отважным и грозным, как море, и так же, как море, он, отбежав от берега, огромными скачками возвращался на прежнее место; так же, как море, он хранил мрачное молчание, подражал внезапным порывам его милосердия. Словом, он сроднился с морем, море стало его наперсником и другом. Ранним утром, пробежав по мелкому блестящему песку, он поднимался на скалы и, посмотрев на море, тотчас узнавал, в каком оно расположении духа; зорким взглядом он окидывал весь морской пейзаж и, казалось, парил над водами, словно ангел, сошедший с неба. Если веселая, шаловливая белая дымка набрасывала на море прозрачную завесу, тонкую, как фата на челе невесты, он с радостью влюбленного следил за ее прихотливыми колыханиями; он восхищался, видя, как море поутру облекается в кокетливый наряд, словно женщина, которая встает с постели еще полусонная; он восторгался прелестной картиной, как супруг любуется красотой своей молодой жены, дарящей ему наслаждение. Сила мысли человеческой, сродни силе божественной мысли, утешала несчастного в его одиночестве; тысячеструйный родник фантазии чудесными вымыслами украшал его тесную пустыню и радовал его душу. В конце концов юноша стал угадывать во всех движениях волн морских тесную их связь с колесиками небесного механизма и провидел, что в природе все слито в единое гармоническое целое, начиная от былинки до светил, блуждающих в эфире, как семена, уносимые ветром и ищущие, где можно им прорасти. Чистый, как ангел, не ведающий тех мыслей, что унижают человека, простодушный, как ребенок, он жил, словно чайка, словно цветок, и богат был лишь сокровищами поэтического воображения и познаниями в дивной науке, плодотворную широту которой чувствовал только он один. Он представлял собою невероятное сочетание двух натур: то он в молитве возносился душой к небесам, то, смиренный и вялый, опускался до блаженного бездумного покоя сонного животного. Для него звезды были цветами ночи, солнце было ему отцом, птицы — друзьями. Повсюду он чувствовал душу своей матери, нередко видел ее в облаках; он говорил с ней, он поистине общался с ней языком небесных явлений; он слышал ее голос, радовался ее улыбке — словом, бывали дни, когда он как будто и не терял матери. Казалось, бог дал ему могущество древних отшельников, наделил его внутренним зрением, обострил в нем все органы чувств, дабы он мог проникать в самую суть вещественного мира. Он обладал неслыханными нравственными силами и мог глубже, чем другие люди, постигать тайны нетленных творений. Его скорбь и память об умершей матери были как бы узами, соединявшими его с царством теней; вооруженный любовью, он шел туда на поиски матери, осуществляя в возвышенной гармонии экстаза символическое путешествие Орфея[12]. Он уносился душою в будущее или в небеса, так же как с вершины любимой скалы пролетал он над океаном от одного края горизонта до другого. Но случалось также, что он забирался в глубокий, выдолбленный морем грот с прихотливо закругленными сводами с узким входом, — грот, напоминавший нору, — и когда лучи солнца, проникая сквозь щели, ласково пригревали его и освещали мягким светом красивые завитки мха, украшавшего это убежище, настоящее гнездо морской птицы, нередко бывало, что тут его охватывал непреодолимый сон. Только солнце, его повелитель, говорило ему, сколько времени он проспал, позабыв любимую картину моря, золотые свои пески и раковины. Лежа в этом гроте, он видел в мираже, сверкающем, как свет небесный, огромные города, о которых ему рассказывали книги, видел с удивлением, но без всякой зависти придворные празднества, королей, кровавые битвы, толпы людей, величественные здания. После этих грез наяву, среди бела дня, ему всегда еще дороже были нежные цветы, солнце и красивые гранитные утесы. Как будто некий ангел-хранитель, желая укрепить в нем склонность к уединению, открывал его взору нравственное падение людей и ужасы цивилизации. Он чувствовал, что в этом человеческом океане душа его быстро будет истерзана, раздавлена и погибнет в уличной грязи, словно жемчужина, выпавшая из диадемы какой-нибудь принцессы при торжественном въезде короля в столицу.