Чарльз Диккенс - Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим (XXX-LXIV)
Но, увы, скоро мы услышали смех остальной компании и болтовню, услышали, как кто-то окликал:
– Дора! Где Дора?
Пришлось вернуться. Все потребовали, чтобы Дора спела. Рыжие Баки захотели достать из коляски футляр с гитарой, но Дора сказала, что никто не знает, где он находится, кроме меня. Итак, Рыжие Баки были посрамлены в один момент. И футляр достал я, и открыл его я, и гитару вынул я, и около Доры сидел я, и я держал ее носовой платочек и перчатки, и я упивался каждой нотой ее восхитительного голоска, и она пела для меня, который ее любил, а все остальные могли рукоплескать, сколько им угодно, но не имели ко всему этому ни малейшего отношения.
Я был пьян от радости. Я боялся, что наяву такое счастье невозможно, что вот-вот я проснусь на Бэкингем-стрит и услышу, как миссис Крапп звенит чайной посудой, приготовляя завтрак. Но Дора пела, и пели остальные, и мисс Миллс пела об эхо, дремлющем в пещерах Памяти, как будто мисс Миллс прожила на свете сто лет… И спустился вечер, и мы пили чай, заварив его в котелке на цыганский манер, и я был счастлив, как никогда.
И я стал еще счастливее, когда компания, в том числе и поверженные Рыжие Баки, стала разъезжаться и мы отправились домой уже в сумерках, в догорающем свете дня, а вокруг все благоухало. Мистера Спенлоу начало клонить ко сну после шампанского – да будет благословенна земля, породившая виноград, и солнце, взрастившее его, и гроздья, из которых давили вино, и торговец, который вино это подделал! – и мистер Спенлоу крепко заснул в углу фаэтона, а я гарцевал рядом и говорил с Дорой. Она восхищалась моей лошадкой и похлопывала ее – о! какой очаровательной казалась ее крошечная ручка на шее лошади! А ее шаль никак не хотела держаться на плечах, и мне то и дело приходилось ее поправлять, и даже Джип, кажется, стал замечать, что происходит, и начал понимать, что пришло время подумать о том, как бы со мной подружиться.
А эта проницательная мисс Миллс, эта милая, хоть и измученная жизнью затворница, этот двадцатилетний патриарх, покончивший с мирскими радостями и горестями и ни за что на свете не желавший пробуждать уснувшее эхо в пещерах Памяти, – какое доброе дело она сделала!
– Если вы можете уделить мне одно мгновение, прошу вас, мистер Копперфилд, приблизьтесь ко мне с этой стороны коляски. Я хочу вам что-то сказать, – обратилась ко мне мисс Миллс.
И вот я рядом с нею, на моем прекрасном скакуне серой масти, и рука моя на дверце фаэтона.
– Дора приедет ко мне погостить. Она поедет со мной послезавтра. Если вы ничего против не имеете, позвольте пригласить вас к нам. Папа будет очень рад вас видеть.
Что мне оставалось, как не призвать мысленно тысячи благословений на голову мисс Миллс и не схоронить адрес мисс Миллс в самом надежном уголке моей памяти? Что мне оставалось, как не горячо поблагодарить мисс Миллс за эту услугу и не сказать ей, насколько высоко я ценю ее дружбу?
Тут мисс Миллс благосклонно отпустила меня со словами:
– Возвращайтесь к Доре.
Я вернулся назад, а Дора высунулась из коляски, чтобы удобней было беседовать со мной, и так мы проговорили всю дорогу. Я ехал на своем прекрасном скакуне серой масти так близко к колесу, что он задел передней ногой за колесо и «содрал кожу, так что придется уплатить три фунта семь шиллингов», как заявил мне его хозяин, каковую сумму я и уплатил, считая совсем ничтожной эту плату за полученную мною огромную радость. А что касается мисс Миллс, – она тем временем глядела на луну, бормотала какие-то стихи и, мне кажется, вспоминала те далекие дни, когда она была чем-то связана с землей.
До Норвуда было слишком близко, и мы приехали туда слишком скоро, но мистер Спенлоу, подъезжая к дому, пришел в себя и сказал:
– Зайдите к нам, Копперфилд, отдохните.
Я согласился, и нам подали сандвичи и вино, разбавленное водой. Дора разрумянилась и в освещенной комнате казалась мне такой восхитительной, что я не мог заставить себя уйти и сидел, не отрывая от нее глаз, в каком-то полусне, пока храп мистера Спенлоу не напомнил мне о том, что пора и честь знать. И мы расстались. Всю дорогу я ощущал последнее прикосновение ручки Доры к моей руке, десятки раз вспоминал каждый эпизод и каждое ее слово и, уже лежа в постели, восхищался ею, как только может восхищаться юный олух, потерявший от любви голову.
Проснувшись утром, я решил объясниться Доре в любви и ждать решения своей участи. Вопрос заключался только в одном: быть мне счастливым или несчастным? Других вопросов для меня не существовало, и одна только Дора могла на него ответить. Три дня я провел в крайне бедственном положении, без конца терзая себя самыми неутешительными толкованиями всего, что когда-либо происходило между Дорой и мной. Наконец, нарядившись соответствующим образом, что стоило немало денег, я отправился к мисс Миллс с твердым решением объясниться в любви.
Не стоит упоминать сейчас о том, сколько раз я прошел взад и вперед по улице и обежал вокруг площади (на собственном мучительном опыте я тогда узнал, что на детскую старую загадку есть лучшая разгадка), прежде чем решился подняться по ступеням и постучать. Даже постучав – и ожидая, пока мне откроют дверь, я вдруг подумал: а что, если осведомиться, проживает ли здесь мистер Блекбой (в подражание бедняге Баркису), попросить извинения и ретироваться? Однако я устоял.
Мистера Миллса не было дома. Да я и не предполагал его застать. В нем никто не нуждался. Мисс Миллс была дома. Достаточно и мисс Миллс.
Меня провели наверх в комнату, где находились мисс Миллс и Дора. Был там и Джин. Мисс Миллс переписывала ноты (помнится, это была новая песенка под названием «Панихида по любви»), а Дора рисовала цветы. Что я почувствовал, увидев, что это мои цветы! Точно такие цветы, какие я купил на Ковент-Гарденском рынке! Не скажу, чтобы на рисунке сходство было полное или что эти цветы хоть сколько-нибудь напоминали какие бы то ни было цветы вообще, но я узнал по тщательно скопированной бумаге, которой был обернут букет, что предполагалось изобразить.
Мисс Миллс очень обрадовалась, увидев меня, и очень сожалела, что папы нет дома, хотя, кажется, мы все втроем перенесли это весьма мужественно. Несколько минут мисс Миллс развлекала меня разговором, потом положила перо на «Панихиду по любви», встала и покинула комнату.
Я начал подумывать, не отложить ли мне объяснение на завтра.
– Надеюсь, ваша бедная лошадка не очень устала, когда пришла вечером домой. Для нее это длинный путь, – сказала Дора, взглянув на меня очаровательными главками.
Я начал подумывать, не объясниться ли мне сегодня.
– Да, для нее это длинный путь, потому что ее ничто не поддерживало во время нашей поездки, – сказал я.
– А разве ее, бедняжку, не покормили? – спросила Дора.
Я начал подумывать, не отложить ли объяснение на завтра.
– Н-нет… О ней позаботились как следует… Я хотел сказать, что, находясь около вас, она не наслаждалась тем невыразимым счастьем, каким наслаждался я.
Дора склонила голову над своим рисунком, – я пылал как в лихорадке, а ноги у меня одеревенели, – и сказала:
– Вы как будто не все время наслаждались этим счастьем.
Тут я понял, что жребий брошен и объясниться надо немедленно.
– По крайней мере вы совсем не думали об этом счастье, когда сидели около мисс Китт, – сказала Дора, подняв брови и тряхнув головкой.
Должен заметить, что мисс Китт звали юное создание в розовом, с маленькими глазками.
– Я, собственно говоря, не понимаю, почему вы должны были наслаждаться и почему вообще вы называете это счастьем. Нет, вы не думаете того, что говорите. Но, конечно, вы совершенно свободны и можете поступать, как вам угодно. Джип! Вот несносный! Сюда!
Не знаю, как я это сделал, но я сделал это в один миг. Я опередил Джипа. Я заключил Дору в объятия. Я был безумно красноречив. Недостатка в словах у меня не было. Я сказал, как я ее люблю. Я сказал, что без нее умру. Я сказал ей, что обожаю ее и преклоняюсь перед ней. Джип все время тявкал как сумасшедший.
Когда Дора склонила головку, затрепетала и разразилась слезами, красноречие мое еще усилилось. Если она хочет, чтобы я умер ради нее, ей стоит сказать одно только слово, и я готов умереть! Жизнь без Доры – вещь нестоящая ни при каких условиях, и я не могу ее выносить и не вынесу. С той поры как я ее увидел, ни днем ни ночью не было минуты, когда бы я ее не любил! Я люблю ее и в эту минуту до безумия. И в каждую минуту моей жизни буду любить ее до безумия. Влюбленные любили и до меня, влюбленные будут любить и после меня, но ни один влюбленный никогда не любил, не мог любить, не может любить и не будет любить так, как я люблю Дору! Чем больше я неистовствовал, тем громче тявкал Джип. С каждым мигом мы оба, каждый по-своему, все больше сходили с ума.
Но вот немного погодя мы сидим – Дора и я, – уже немного успокоившись, на софе, и Джип лежит у нее на коленях и миролюбиво на меня поглядывает. Теперь на сердце у меня легко. Я в полном восторге. Мы с Дорой помолвлены.