Джек Лондон - Сборник рассказов и повестей
Слезы текли по ее щекам, – так страстно тянулась она к этим женщинам, и голос срывался от горя, которого она не могла выразить словами. Мисс Гиддингс задрожала, и даже миссис Ван-Уик разволновалась.
– Я хочу жить так, как живете вы. Ваш путь – это мой путь, и пусть наши пути сольются. Мой муж – Каним-Каноэ, он большой и непонятный, и я боюсь его. Его тропа пролегает по всей земле, и нет ей конца; а я устала. Моя мать была похожа на тебя: у нее были такие же волосы и такие же глаза. И тогда мне было хорошо жить, и солнце грело меня.
Она смиренно опустилась на колени и склонила голову к ногам миссис Ван-Уик. Но миссис Ван-Уик отшатнулась, испуганная силой этого порыва.
Ли Ван выпрямилась и, задыхаясь, пыталась что-то сказать. Но с ее немых губ не могли слететь слова, нужные для того, чтобы выразить, как остро она чувствует, что эти женщины – одного с нею племени.
– Торговля? Ты торговать? – спросила миссис Ван-Уик, переходя на тот ломаный язык, которым в таких случаях пользуются люди, принадлежавшие к цивилизованным нациям.
Дотронувшись до обтрепанной меховой одежды Ли Ван, чтобы объяснить ей свои намерения, миссис Ван-Уик насыпала в котелок золотоносного песку, помешала его, потом зачерпнула пригоршню золотого порошка, и он заструился между ее пальцами, соблазнительно сверкая желтым блеском. Но Ли Ван видела только эти пальцы, белые, как молоко, точеные, изящные, суживающиеся к ногтям, похожим на какие-то розовые драгоценные камни. Она поднесла к руке белой женщины свою руку, натруженную, огрубелую, и заплакала.
Но миссис Ван-Уик ничего не поняла.
– Золото, – внушала она незнакомке. – Хорошее золото! Ты торговать? Ты менять то на это? – И опять прикоснулась к одежде Ли Ван. – Сколько? Ты продавать! Сколько? – настаивала она, поглаживая мех против ворса и нащупывая прошитые жилой стежки шва.
Но Ли Ван была и нема и глуха, она не понимала, что ей говорят. Неудача сломила ее. Как заставить этих женщин признать ее своей соплеменницей? Ведь она-то знает, что они одной породы, что они сестры по крови. Глаза Ли Ван тревожно блуждали по занавескам, по женским платьям на вешалке, по овальному зеркалу и изящным туалетным принадлежностям на полочке под ним. Вид всех этих вещей терзал ее, ибо она когда-то уже видела подобные им, когда смотрела на них теперь, губы ее сами складывались для слов, которые рвались из груди. И вдруг что-то словно вспыхнуло в ее мозгу, и вся она подобралась. Надо успокоиться. Надо взять себя в руки, потому что теперь ее непременно должны понять, а не то… И, вся содрогаясь от подавленных рыданий, она овладела собой.
Ли Ван положила руку на стол.
– Стол, – произнесла она ясно и отчетливо. – Стол, – повторила она.
Она взглянула на миссис Ван-Уик, и та одобрительно кивнула. Ли Ван пришла в восторг, но усилием воли опять сдержала себя.
– Печка, – продолжала она. – Печка.
С каждым кивком миссис Ван-Уик волнение Ли Ван возрастало. То запинаясь, то с лихорадочной поспешностью, смотря по тому, медленно или быстро восстанавливались в памяти забытые слова, она передвигалась по хижине, называя предмет за предметом. И, наконец, остановилась, торжествующе выпрямившись, подняв голову, гордая собой, ожидая признания.
– Кошка, – сказала миссис Ван-Уик, со смехом отчеканивая слова внятно и раздельно, как воспитательница в детском саду. – «Ви-жу-кош-ка-съе-ла-мыш-ку».
Ли Ван серьезно кивнула головой. Наконец-то они начали понимать ее, эти женщины! От этой мысли темный румянец заиграл на ее бронзовых щеках, она улыбнулась и еще резче закивала головой.
Миссис Ван-Уик оглянулась на свою компаньонку.
– Должно быть, нахваталась английских слов в какой-нибудь миссионерской школе и пришла похвалиться.
– Ну конечно, – фыркнула миссис Гиддингс. – Вот глупая! Только спать нам не дает своим хвастовством!
– А мне все-таки хочется купить ее куртку; хоть она и поношенная, но работа хорошая – превосходный экземпляр. – И она снова повернулась к Ли Ван. – Менять то на это? Ты! Менять? Кольцо? А? Сколько тебе?
– Может, ей больше хочется получить платье или еще что-нибудь из вещей, подсказала мисс Гиддингс.
Миссис Ван-Уик подошла к Ли Ван и знаками попыталась объяснить, что хочет променять свой капот на ее куртку. И, чтобы получше втолковать ей это, взяла ее руку и, положив ее на свою пышную грудь, прикрытую кружевами и лентами, стала водить пальцами Ли Ван по ткани, чтобы та могла на ощупь убедиться, какая она мягкая. Но капот, небрежно сколотый драгоценной брошкой в виде бабочки, распахнулся и открыл крепкую грудь, не знавшую прикосновения младенческих губок.
Миссис Ван-Уик невозмутимо застегнула капот, но Ли Ван громко крикнула и, рывком распахнув свою кожаную куртку, обнажила грудь, такую же белую и крепкую, как и у миссис Ван-Уик. Бормоча что-то нечленораздельное и размахивая руками, она старалась убедить этих женщин в своем родстве с ними.
– Полукровка, – заметила миссис Ван-Уик. – Так я и думала – можно догадаться по волосам.
Мисс Гиддингс презрительно махнула рукой.
– Гордится белой кожей отца. Противно! Дай ей что-нибудь Эвелин, и выгони ее вон.
Но миссис Ван-Уик вздохнула:
– Бедняжка! Хотелось бы помочь ей.
За стеной под чьей-то тяжелой поступью хрустнул гравий. Дверь хижины широко распахнулась, и вошел Каним. Мисс Гиддингс взвизгнула, решив, что ей сию минуту конец. Но миссис Ван-Уик спокойно взглянула на индейца.
– Чего тебе нужно? – спросила она.
– Как поживаешь? – вкрадчиво, но уверенно ответил Каним, показывая пальцем на Ли Ван. – Это моя жена.
Он протянул руку к Ли Ван, но та отстранила ее.
– Говори, Каним! Скажи им, что я…
– Дочь Пау-Ва-Каан? А зачем? Какое им до этого дело? Лучше я расскажу им, какая ты плохая жена, – бегаешь от мужа, когда сон смыкает ему глаза.
И вновь он протянул к ней руку, но Ли Ван отбежала к миссис Ван-Уик и упала к ее ногам в страстной мольбе, пытаясь обхватить руками ее колени. Миссис Ван-Уик отшатнулась и выразительно посмотрела на Канима – в этом взгляде было разрешено увести женщину. Он взял Ли Ван под мышки и поставил на ноги. В исступлении она старалась вырваться из его рук, а он изо всех сил тащил ее к выходу, оба они сцепившись, кружили по комнате.
– Пусти, Каним, – рыдала она.
Но он так крепко сжал ей запястье, что она перестала бороться.
– Малая пташка помнит лишнее и от этого попадает в беду… – начал Каним.
– Я знаю! Знаю! – прервала его Ли Ван. – Я вижу человека на снегу – так ясно, как никогда еще не видела. И он тащит меня, малого ребенка, на спине. И все это было до Пау-Ва-Каан и тех лет, когда я жила в глухом уголке земли.
– Да, ты знаешь, – отозвался он, толкая ее к выходу. – Но ты пойдешь со мной вниз по Юкону и забудешь.
– Никогда не забуду! Пока моя кожа останется белой, всегда буду помнить!
Она неистово вцепилась в дверной косяк и с последним призывом впилась глазами в миссис Ван-Уик.
– Ну, так я заставлю тебя забыть, я, Каним-Каноэ.
И он оторвал ее пальцы от двери и повлек ее за собой на тропу.
* * *
СЕВЕРНАЯ ОДИССЕЯ
1
Полозья пели свою бесконечную унылую песню, поскрипывала упряжь, позвякивали колокольчики на вожаках; но собаки и люди устали и двигались молча. Они шли издалека, тропа была не утоптана после недавнего снегопада, и нарты, груженные мороженой олениной, с трудом двигались по рыхлому снегу, сопротивляясь с настойчивостью почти человеческой. Темнота сгущалась, но в этот вечер путники уже не собирались делать привал. Снег мягко падал в неподвижном воздухе, но не хлопьями, а маленькими снежинками тонкого рисунка. Было совсем тепло, каких-нибудь десять градусов ниже нуля, Майерс и Беттлз подняли наушники, а Мэйлмют Кид даже снял рукавицы.
Собаки устали еще с полудня, но теперь они как будто набирались новых сил. Самые чуткие из них стали проявлять беспокойство, нетерпеливо дергали постромки, принюхивались к воздуху и поводили ушами. Они злились на своих более флегматичных товарищей и подгоняли их, покусывая сзади за ноги. И те, в свою очередь, тоже заражались беспокойством и передавали его другим. Наконец вожак передней упряжки радостно завизжал и, глубже забирая по снегу, рванулся вперед. Остальные последовали за ним. Постромки натянулись, нарты помчались веселее, и люди, хватаясь за поворотные шесты, изо всех сил ускоряли шаг, чтобы не попасть под полозья. Дневной усталости как не бывало; они криками подбодряли собак, и те отвечали им радостным лаем, во весь опор мчась в сгущающихся сумерках.
– Гей! Гей! – наперебой кричали люди, когда нарты круто сворачивали с дороги и накренялись набок, словно парусное суденышко под ветром.
И вот уже осталось каких-нибудь сто ярдов до освещенного, затянутого промасленной бумагой окошка, которое говорило об уюте жилья, пылающего юконской печке и дымящемся котелке с чаем. Но хижина оказалась занятой. С полсотни эскимосских псов угрожающе залаяли и бросились на собак первой упряжки. Дверь распахнулась, и человек в красном мундире северо-западной полиции, по колено утопая в снегу, водворил порядок среди разъяренных животных, хладнокровно и бесстрастно орудуя своим бичом. Мужчины обменялись рукопожатиями; вышло так, что чужой человек приветствовал Мэйлмюта Кида в его же собственной хижине.