Борис Житков - Виктор Вавич
— Что такое, Семен Петрович? Что случилось? Я сейчас! — из-за двери голос Колиной мамы — булавки, должно быть, во рту, одевается.
— Дорогая моя!.. — с жаром начал Башкин и вдруг замолчал и с размаху сел на диван. — Да ничего, — вдруг веселым голосом заговорил Башкин. Он наклонился, положил локти на колени. — А я в шапке, как дурак! — и Башкин снял шапку, подержал, улыбаясь, и подбросил к потолку. Поймал неловко, захлопнул между ладошками, как моль. — Фу! — и он снова отвалился на спинку, откинул ногу.
Он улыбался толстыми губами, хмыкал смешком и вертел в носу длинным пальцем.
— Ты думаешь, — говорил, смеясь, Башкин, — что я твоего Соломончика убил? Коля прошел к матери.
— А может быть, меня сейчас убьют. Пи-иф! Па-аф! — тянул Башкин смешливым голосом. Он услышал, что скрипнула дверная ручка, вскочил. — А впрочем, черт с вами! — Он сразу повернулся спиной, видел боком глаза, как входила Колина мать, и разваренной походкой зашаркал калошами в прихожую, толкнул плечом дверь.
— Ко чер-тям! —
пел Башкин в дверях.
Ко зеленым,
Зеленым
Чертям! —
притаптывал на ходу ногой Башкин.
За воротами Башкин огляделся. Он шел широкими шагами к извозчику, все ускорял шаг.
— Подавай, подавай! — закричал Башкин и вскочил, не рядясь.
— Да ты как хочешь, — говорил Алешка. Санька увидал, что бережно вдруг, ласково поглядел на него Алешка. — Найдем двенадцатого. Ты думай, — и опять так поглядел.
«Неужели они так все между собой, ласково, бережно, — думал Санька, — а смерть тут между ними ходит. Оттого, может, и бережно, что смерть. И все надо по-настоящему, по самому, что только знаешь, лучшему. Что, может быть, последний раз. Чтоб вместе умереть. Оттого и знают, как жить надо».
Санька перекинул руку через спинку скамейки, повернулся к Алешке.
А за скамейкой из свежих прутиков выбивала сирень листки, и свежесть стояла над сиренью. И Саньке казалось, что если умирать, то навек останется свежая веселая сирень, и вот сейчас, если так думать, — она вечная, вечная, если это мой последний взгляд. И Санька медленно, всей грудью, натянул воздуху. Вечного. И сладким и вечным миг показалс��. И чистую правду можно говорить. И в голове будто стало чище, спокойней.
— А как же это? — спросил Санька и сам удивился, каким ровным прозрачным голосом.
— А ты решай, тогда будем говорить. — Алешка поднял камешек с мокрой дорожки, подкидывал на ладони и все так же мягко глядел в Санькино лицо.
— Да я решил, — сказал Санька, и вздох на миг запнулся в груди, и откатом жаркое полилось внутри.
— Может, подумаешь?
— Нет-нет! — замотал головой Санька и крепко взялся за спинку скамейки.
Алешка обвел взглядом сквозные кусты. В парке было пусто.
— В двенадцать тридцать идет поезд на Киев, курьерский. В багажном вагоне будет ящик железный, там из Государственного банка триста восемьдесят тысяч.
Алешка придвинулся ближе.
— В вагоне артельщик и жандарм. Пассажирских семь вагонов. В каждом вагоне свой человек.
Санька чувствовал, как волнение подпирает грудь, и не хотел, чтоб заметил Алешка.
— Ты сядешь в поезд. Через десять с половиною минут будет мостик…
Санька уж плохо слышал, что говорил Алешка, — он видел себя, как сел в поезд и как равнодушно будто бы смотрит в окно и ждет эту последнюю минуту, и сейчас должен громыхнуть под колесами мостик…
— Как ты говоришь? — всем духом спросил Санька.
Алешка обводил глазами кругом. Санька полез за папиросой, но не стал доставать, боялся, чтоб не дрогнула рука, когда будет закуривать.
— Я говорю, сразу же повернешь тормозной кран. Их два: в вагоне и на площадке, на тамбуре. Видал? Санька закивал головой.
— Ты оставайся в вагоне. Если какая сука сунется…
— Ну да! — сказал Санька и вышло громко, рывком дернул сам голос. — Если офицер какой-нибудь храбрость показать, Георгия или…
— Такого ему Георгия влеплю! — и Алешка тряхнул рукой, будто в ней револьвер. И глаза вдруг похолодели, брови дернулись. — Тебе, значит, — совсем тихо говорил Алешка, — дадут оружие и сади. Сунется там стрелять из окна — сади. Уйдешь с нами. Штатское я тебе дам. Пенсне и бачки наклей. Бачки никогда не видать, что наклеены.
— Пройдем немного, — сказал Санька шепотом. Санька отвернулся, когда закуривал, будто от ветра, хоть было совсем тихо.
Будь
САНЬКА шел домой, и ему казалось, что вот звенит, гремит улица, люди на извозчиках спешат и, запыхавшись, прошагал — старик ведь! — и затылок в поту, головой вертит — воздуху ищет. Полны тротуары, и все не видят, накинуто на них что-то, бьются, как жуки под тряпкой, и небо от них закрыли — и вдруг дернет рука, сорвет — раз! и все станут на миг и увидят небо и что все ерунда, чепуха, бестолочь и суетня. И Саньке совсем стало казаться, что он отделился от всех этих людей, смотрит как иностранец на чужую беготню, как мудрый и добрый иноземец. И Санька старался удержать это чувство и эту походку — походка стала неспешная, спокойная. Саньке этим новым духом захотелось на все, на все переглядеть. На Таню… И он той же прогулочной, чуть усталой походкой пошел на Дворянскую. Тихонько, ровно поднялся на лестницу, медленно нажал звонок. Открыла незнакомая горничная в черном платье.
— Как доложить?
— Татьяну Александровну, — начал было Санька, и вдруг из гостиной Таня — вся в черном блестящем платье: платье блестело и казалось мокрым, и будто мокрое облегает фигуру, и веселый кружевной воротник вокруг шеи. Таня смеется задорно и так приветливо, разбежалась, скользит с разгону по паркету.
— Санька!
А сзади какой-то господин. Высокий, плотный и старается замять в губах смех. Пиджак серый, мягкий, благодушный.
— Знакомься! — кричит Танечка. — Это мой папа! — и тянет Саньку прямо в шинели в гостиную навстречу господину.
— Очень рад! Ржевский. — Танин папа тряс Саньке руку. — Очень рад, потому — вы уж извините, что мы с Танькой спорим тут, деремся даже. Может быть, — говорил уже в передней Ржевский, пока Санька вешал шинель, — может быть, вы нас разнимете. Беда прямо, — и Ржевский стал рядом с Таней и обнял за талию.
Санька вдруг схватился, показалось, что дух отлетел, что некуда его сейчас присунуть.
— Да мы тут об этом ограблении спорили. Читали, что в Азовском банке? Я в вагоне еще прочел. Присаживайтесь. — Ржевский кивнул на диван.
— Нет, нет! — Таня ударяла отца кулачком по руке.
— Да не нет, а просто сознайся, голубушка, что тебе нравится смелость. Какие девицы не мечтали о разбойниках. Верно ведь? Да брось, милая моя, все турниры дамскими взорами держались. А мы, дураки, и рады: садим друг дружку железными вертелами.
— И все че-пу-ха! — говорила Таня, она отвернулась от отца, пошла к окнам, поворачиваясь в такт на каждой ноге. — Че-пу-ха!
— Не чепуха, — говорил Ржевский, — а просто половой подбор. Вы не естественник? — он подался корпусом к Саньке.
— Он не естественник! — вдруг повернула Таня. — Сейчас вот какой-то добренькой старушкой смотрит.
— Ну-ну, — весело закричал Ржевский, — конечно! А вот на коне, — Ржевский оттопнул ногой в сторону, поднял кулак, — с мечом, из глаз огонь, рожа зверская! — и Ржевский скорчил дикую морду. — Трудное наше положение, — и он легко хлопнул Саньку по плечу. — Курите? — Ржевский мягко присел рядом с Санькой, достал черепаховый портсигар.
— Че-пу-ха, — тихо напевала Таня.
— Политика одно, а турниры, милая, и гладиаторы — это altera pars.[13]
— Хорошо, а этот дух не политика, то есть не делает политики? — Санька сразу испугался, не глупость ли, и сейчас же решил — а все равно, так и надо, пусть хоть глупость.
И сразу увидал — Таня глядела на него от окна и руку подняла к подбородку.
— А вы знаете, — и Ржевский сморщил губы и глядел на папироску, — когда, знаете ли, читаешь «приговор приведен в исполнение», у каждого… да у меня хотя бы! — тут вот тошнота холодная… Да у большинства…Это, знаете ли, тоже — дух! И тоже свою политику делает. — И скучным вздохом Ржевский пустил дым в сторону.
— Да, — крикнула Таня, — а они переступают через это, и это четырежды! — в сто раз политику делает. Да, да! да! — и Таня стукнула рукой по роялю.
— Я ведь был прокурором, — говорил вполголоса Ржевский, — в Киевском округе. И по обязанности пришлось. Публично это устраивали. А он просил меня, чтоб я стал, чтоб ему меня видеть и чтоб я глядел на него до последней минуты, и я обещал, разумеется. И он глядел, держался за меня глазами, не отрывал взгляда, вот как железные пруты протянуты… Прогвождено… Он не слышал, как читали, да и я ничего не слышал и только глядел. Белое лицо, борода как не своя стала, и одни глаза, и из глаз все в меня входило, что в нем делалось. Палач саван накинул. Я дышать перестал и все глядел ему в глаза, то есть туда, где должны быть глаза, и не мог отвести. А-ф-ф! — Ржевский отряхивал голову, глядел в пол.