KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Классическая проза » Жозе Мария Эса де Кейрош - Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса

Жозе Мария Эса де Кейрош - Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Жозе Мария Эса де Кейрош, "Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Таков был метод этого неугомонного и возвышенного ума. Что же было наиболее существенным и неотъемлемым в мышлении Фрадике? Насколько я понимаю – умение воспринимать и проникать в самую суть вещей. В одном из своих писем к Антеро де Кенталу (письме чрезвычайно важном, при некоторой туманности мысли) Фрадике говорит: «Всякое явление обладает реальностью. Слово «реальность» не следует здесь рассматривать как точный философский термин: я употребляю его приблизительно, наугад, на ощупь, чтобы им обозначить в меру возможности некое трудно уловимое понятие, едва ли сводимое к словесному выражению. Итак, всякое явление обладает относительно нашею рассудка и его познавательной способности своей реальностью, то есть некоторыми существенными чертами или (выражаясь образно, как советует Бюффон[260]) известными контурами, которые его ограничивают, определяют, придают ему собственный облик, выделяют его из диффузной совокупности неделимого мира и составляют точную, реальную и неповторимую форму его существования. Но невежество, заблуждения, предвзятые мысли, традиция, рутина и, главное, самообман образуют для нас вокруг каждого явления некую туманную оболочку, которая затушевывает и искажает его точные контуры и мешает умственному взору видеть его истинную реальную и неповторимую форму существования. Это похоже на лондонский туман, скрывающий очертания домов… Я чувствую, что выражаю свою мысль неясно и неполно. За окном на светлом, ясном небе сияет солнце и заливает светом мой монастырский садик, утонувший под снегом; в чистом, светлом воздухе зимы все приобретает упругую реальность, и только мой ум потерял гибкость и текучесть философского мышления: я могу изъясняться только при помощи фигур, вырезанных из бумаги ножницами… Но ты поймешь меня, добрый и мудрый Антеро! Случалось ли тебе бывать в Лондоне осенью, в ноябре? В ноябрьское утро на лондонской улице бывает трудно различить, что представляет собой какая-то туманная масса, темнеющая перед тобой: статуя ли это героя или каменная стена? Какой-то сероватый мираж окутывает весь город – и, думая войти в храм, с удивлением видишь, что попал в трактир. Для большинства людей точно такой же туман окутывает реальность мира и бытия. И потому почти всякий их шаг – это запинка и почти всякое их суждение – ошибка; они постоянно путают храм с трактиром. Редко встречаешь умственное зрение настолько острое и сильное, чтобы оно способно было видеть сквозь этот туман и различать истинный контур реального. Вот что я хотел сказать, или, вернее, пролепетать».

Так вот, Фрадике был обладателем такого редкостного умственного зрения. Даже одна его манера медленно обращать глаза на какой-либо предмет и «молчаливо вглядываться» (как выражался Оливейра Мартине) уже раскрывала этот процесс концентрации и нацеливания умственного зрения, подобного сконцентрированному и нацеленному пучку лучей, под которым постепенно рассеивается туман и реальность выступает на свет в своей безошибочно точной и единственной форме.

Самым замечательным проявлением этого великолепного дара была его способность давать определения. Ум его видел с величайшей верностью, дар слова позволял передавать мысль с величайшей точностью, – и потому он умел определить сущность всякого явления глубоко и безошибочно. Помню, однажды вечером, в его парижской квартире на улице Варенн мы горячо спорили о природе искусства. Были приведены все определения искусства, какие давались, начиная с Платона; были придуманы новые – выражавшие, как обычно в таких случаях, более узкое понимание предмета, связанное с личным восприятием говорящего. Фрадике довольно долго молчал, пристально глядя в пространство. Наконец, медленно (эту медлительность многие люди, мало знавшие его, называли «академической») и тихо он сказал в надолго установившейся почтительной тишине: «Искусство – это образ природы, нарисованный воображением».

И я, безусловно, не знаю более исчерпывающего определения искусства! Прав был один наш общий друг, человек со смелой фантазией, когда говорил: «Если бы господь бог, сжалившись над нашим бессилием, пожелал в один прекрасный день открыть нам оттуда, из своей небесной пустыни, окончательное объяснение искусства, то в заоблачных громах мы вновь услышали бы оглушительное, как грохот сотни боевых колесниц, определение Фрадике!»

Редкая одаренность Фрадике опиралась на солидную и разностороннюю культуру. Опорой для исследовательской работы ему служили прочные и обширные познания. Его классические штудии были весьма основательны, благодаря чему в пору своего увлечения декоративной поэзией он смог написать на вульгарной латыни такую прекрасную небольшую поэму, как «Laus Veneris tenebrosae».[261] Он свободно владел языками трех великих мыслящих народов – французским, английским и немецким. Знал он также арабский язык и, если верить Риазу-Эффенди, летонисцу султана Абдул-Азиза, изъяснялся по-арабски бегло и правильно.

Естественные науки он очень любил и много ими занимался; неутолимая любознательность побуждала его изучать прилежно и с увлечением все то, из чего так стройно и совершенно слагается вселенная, начиная с насекомых и кончая звездами. Он изучал природу со страстью, вкладывая в это всю свою душу, ибо любил ее, особенно растения и животных, нежно и как-то по-буддийски. «Я люблю природу, – писал он мне в 1882 году, – ради нее самой, и в совокупности и в частностях; люблю и красоту и уродство ее неисчислимых форм, люблю ее как осязаемое и многообразное проявление того единства, той неуловимой чувствами высшей реальности, которой каждая религия и каждая философия дает особое имя; а я поклоняюсь ей под именем Жизни. Словом, я обожаю жизнь, и все ее формы: розу и язву, созвездие и – страшно вымолвить – советника Акасио.[262] Я обожаю жизнь и, следовательно, обожаю все – ибо все, даже смерть, есть жизнь. Мертвое тело, лежащее в гробу, – такой же элемент жизни, как стремительно летящий в поднебесье орел. И вся моя религия вмещается в Афанасьевском символе веры,[263] но с небольшим изменением: «Верую в Жизнь, всемогущую, вечную, сотворившую небо и землю…»

Но в то время, когда мы стали близкими друзьями, в 1880 году, его неутомимая мысль предпочитала социальные науки; особенно интересовало его все, связанное с доисторическим периодом жизни человечества. Он увлекался антропологией, лингвистикой, мифологией, изучением рас и организации первобытных обществ. Почти каждые три месяца в квартиру на улице Варенн прибывали груды книг, присланных издательством Ашетт. Новые и новые пачки специальных журналов громоздились на полу, покрытом караманским ковром, – и это значило, что какое-то направление науки пробудило настойчивый и страстный интерес моего друга. Я сам был свидетелем того, с каким воодушевлением он занимался мегалитическими памятниками Андалузии; озерными постройками; мифологией арийских народов; халдейской магией; расами Полинезии; обычным правом кафров; христианизацией языческих богов… Эти неутомимые изыскания продолжались до тех пор, пока они давали ему эмоциональные радости или привлекали новизной.

В один прекрасный день эти журналы и книги исчезали, и Фрадике победоносно заявлял, расхаживая широкими шагами по очистившемуся ковру: «Я исчерпал весь сабизм![264]» – или: «Я извлек из полинезийцев все, что можно».

Но одной наукой он занимался постоянно и с особенным рвением: это была история. «С малых лет, – писал Фрадике Оливейре Мартинсу в одном из своих последних писем, в 1886 году, – я страстно люблю историю. Угадай почему, о историк! А потому, что она внушает мне приятное и успокоительное сознание человеческой солидарности. Когда мне минуло одиннадцать лет, бабушка, сочтя необходимым приучить мальчика (как она выражалась) к суровым сторонам жизни, вдруг вырвала меня из мирной дремоты, в которой протекали уроки падре Нунеса, и послала в школу ордена терциариев.[265] Садовник отводил меня туда за руку; каждый день бабушка торжественно вручала мне медяк на покупку в кондитерской у тети Марты булочек для завтрака. Садовник, медяк, булочки и вообще все эти новые порядки уязвляли мою непомерную гордость юного дворянчика, ибо низводили меня на скромный уровень сыновей нашего управляющего. Но вот однажды, перелистывая иллюстрированную «Энциклопедию римских древностей», я с удивлением прочел, что в Риме (в великом Риме!) мальчики тоже по утрам ходили в школу, и их, так же как меня, отводил туда за руку раб, именовавшийся капсарием; юные римляне тоже покупали булочки у какой-нибудь тогдашней тети Марты с Велабра[266] или с Карин и съедали их за завтраком, называвшимся Ientaculum. И в тот же миг, дорогой мой, почтенная древность этих обычаев сняла с них тот налет вульгарности, который казался мне столь унизительным! Раньше я ненавидел их за то, что они сближали меня с сыновьями поверенного Силвы, а теперь я стал уважать их за то, что они сближали меня с сыновьями Сципиона. Покупка булочек стала для меня неким обрядом, совершаемым издревле всеми школьниками, и мне тоже было дано совершать его, в знак почетной солидарности с великими тогоносцами. Конечно, тогда я не отдавал себе в этом вполне ясного отчета. Но с тех пор я входил в лавку тети Марты с высоко поднятой головой и горделиво думал: «Так поступали и римляне!» В то время я едва дорос до размеров готского меча и был неравнодушен к толстушке, жившей в конце улицы…»

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*