Николай Лесков - Некуда
Красин заломил угол страницы и подал книгу Агате; та повернулась и пошла в свою комнату.
– Я буду смотреть за вами, – проговорил Красин и вышел вслед за нею.
Девушка присела к окну и торопливо писала карандашом поставленный на спор перевод, а Красин, положив ногу на ногу, нежился на ее оттоманке.
С небольшим через полчаса Агата перечитала свой перевод, сделала в нем нужные, по ее соображению, поправки и, весело спрыгнув с подоконника, выбежала в залу. Через несколько секунд она возвратилась совершенно растерянная, сминая исписанный ею полулист бумаги.
– Что сказали? Мне лень встать, – спросил ее Красин.
– Н…ничего, – ответила, потупляясь, Агата.
– Как ничего?
– Ну ничего, – еще растеряннее отвечала девушка.
– Что такое! – произнес вполголоса Красин и, лениво поднявшись с дивана, пошел в залу.
Зала, к небольшому, впрочем, удивлению Красина, была пуста.
Красин подумал с минуту и слегка стукнул в запертые двери комнаты Мечниковой.
– Что там нужно? – произнесла из-за дверей madame Мечникова.
Красин махнул рукой и на цыпочках возвратился в узенькую комнату Агаты.
Девушка при входе Красина покраснела еще более.
И он и она сидели неподвижно и хранили мертвое молчание.
Так прошел битый час. Ни о Мечниковой, ни о Ревякине не было ни слуху ни духу.
Красин встал и начал искать шляпу.
– Куда вы спешите? – спросила Агата.
– Пора домой.
– Подождите.
Красин сел, зевнул и потянулся.
– Устал, – произнес он.
Агата поднялась с своего места, придерживая рукой шумевшие юбки, вышла в залу и возвратилась оттуда с бутылкою вина и двумя стаканами.
– Пейте, – сказала она, подавая Красину один стакан, а другой сама выпила до половины.
– Я выпью, – говорил Красин, – но зачем вы шалите?
– Так хочу… скучно.
Агата молча допила вино и снова налила стаканы.
– Отчего это за мной никто не ухаживает?
Красин посмотрел на нее: она, очевидно, была совсем пьяна.
– Оттого, что вас окружают развитые люди, – произнес он. – Развитый человек не может тратить времени на эти, как вы называете, ухаживанья. Мы уважаем в женщине равноправного человека. Ухаживать, как вы выражаетесь, надо иметь цель, – иначе это глупо.
– Как?.. – уронила Агата.
– А таких женщин немного, которые не имеют в виду сделать человека своим оброчником, – продолжал Красин. – Для этого нужно много правильного развития.
Агата поднялась и стала ходить по комнате, пощелкивая своими пальчиками.
Красин помолчал и, взяв опять свою шляпу, сказал:
– У каждой женщины есть своя воля, и каждая сама может распорядиться собою как хочет. Человек не вправе склонять женщину, точно так же как не вправе и останавливать ее, если она распоряжается собою сама.
Девушка остановилась перед лежащим на диване Красиным и закрыла ручкою глаза…
– Сама, да, сама, сама, – пролепетала она и, пошатнувшись, упала на колени Красина…
В три часа ночи раздался звонок запоздавшей кухарки. Ей отпер Красин и, идучи за шляпой, столкнулся в зале с Мечниковой и Ревякиным. Оба они раскланялись с хозяйкой и пошли благополучно.
Агата проспала всю ночь одетая, на диване, и проснулась поздно, с страшно спутанными волосами и еще более спутанными воспоминаниями в больной голове.
Этому так тихо совершившемуся анекдоту не суждено было остаться в безгласности. Ни Агата, ни Красин ничего о нем, разумеется, никому не рассказывали. Самой madame Мечниковой ничего на этот счет не приходило в голову, но Бертольди один раз, сидя дома за вечерним чаем, нашла в книжке, взятой ею у Агаты, клочок почтовой бумажки, на которой было сначала написано женскою рукою: «Я хотя и не намерена делать вас своим оброчником и ни в чем вас не упрекаю, потому что во всем виновата сама, но меня очень обижают ваши ко мне отношения. Вы смотрите на меня только как на нужную вам подчас вещь и, кажется, вовсе забываете, что я женщина и, дойдя до сближения с человеком, хотела бы, чтоб он смотрел на меня как на человека: словом, хотела бы хоть приязни, хоть внимания; а для вас, – я вижу, – я только вещь. Я много думала над своим положением, много плакала, не беспокоя, однако, вас своими слезами и находя, что вы ставите меня в роль, которая меня унижает в моих собственных глазах, решилась сказать вам: или перемените свое обращение со мною, и я стану беречь и любить вас, или оставьте меня в покое, потому что таким, каковы вы были со мною до этой поры, вы мне решительно противны, и я представляюсь себе ничтожною и глупою».
Подписи не было, но тотчас же под последнею строкою начиналась приписка бойкою мужскою рукою: «Так как вследствие особенностей женского организма каждая женщина имеет право иногда быть пошлою и надоедливою, то я смотрю на ваше письмо как на проявление патологического состояния вашего организма и не придаю ему никакого значения; но если вы и через несколько дней будете рассуждать точно так же, то придется думать, что у вас есть та двойственность в принципах, встречая которую в человеке от него нужно удаляться. Во всяком случае, я не сделаю первого шага к возобновлению тех простых отношений, которые вам угодно возводить на степень чего-то очень важного». Подписано «Красин».
Бертольди прочла это письмо при всех, и в том числе при Райнере. Белоярцев узнал почерк Агаты.
Письмо это было, по настоянию Белоярцева, положено обратно в книгу и возвращено с нею по принадлежности, а о самой истории, сколь она ни представлялась для некоторых возмутительною, положено не разносить из кружка, в котором она случайно сделалась известною.
Зимою madame Мечникова, доживая последнюю сотню рублей, простудилась, катаясь на тройке, заболела и в несколько дней умерла. Сестре ее нечего было делать в этой квартире. Она забрала доставшуюся ей по наследству ветхую мебелишку и переехала в комнату, нанятую за четыре рубля в одном из разрушающихся деревянных домов Болотной улицы.
С этой поры об Агате вспоминали очень редко.
Глава тринадцатая
Опыты и упражнения
С тех пор как Лиза, по поводу болезни Райнера, только числилась в Доме и показывалась там лишь гостьею, здесь в самом деле водворилось гораздо более тишины и согласия, на что Белоярцев и не пропускал случая обращать внимание своих сожителей. В течение месяца, прожитого без Лизы, Белоярцев день ото дня чувствовал себя лучше: к нему возвратилась его прежняя веселость, аппетит его не страдал от ежечасной боязни сцен, раздражительность успокоилась и сменилась самым благодушным настроением. Дела Дома шли по-старому, то есть у большинства домашних граждан не было никакой работы, и готовые деньги проживались с невозмутимым спокойствием, но зато спокойствие это было уж истинно невозмутимое.
Проснется Белоярцев утром, выйдет в своем архалучке в залу, походит, польет цветы, оботрет мокрою тряпочкой листья. Потом явится в залу Прорвич, – Белоярцев поговорит с ним о труде и о хороших принципах. Еще попозже выйдут дамы, начнется чай. Белоярцев сядет к круглому столику, погуляет насчет какого-нибудь ближнего, поговорит о своих соображениях насчет неизбежного распространения в обществе исповедуемых им принципов, потрактует о производительном и непроизводительном труде и, взяв половую щетку начнет мести комнаты. Затем Белоярцев уходит до обеда из дому или иногда посидит часок-другой за мольбертом. В четыре часа Прорвич накроет на стол, подаст чашу с супом, начнется обед и всегда непременно с наставительною беседою. Потом Белоярцев пойдет поспать, в сумерки встанет, съест у себя в комнате втихомолочку вареньица или миндальных орешков и выходит в том же архалучке в залу, где уже кипит самовар и где все готовы слушать его веселые и умные речи. Иногда Белоярцев бывал и не в духе, хмурился, жаловался на нервы и выражался односложными, отрывистыми словами; но это случалось с ним не очень часто, и к тому же нервность его успокоивалась, не встречая со стороны окружающих ничего, кроме внимания и сочувствия к его страданиям.
Белоярцев вообще был очень нетребователен; он, как Хлестаков, любил только, чтобы ему оказывали «преданность и уважение, – уважение и преданность».
Встречая в людях готовность платить ему эту дань, он смягчался; нервы его успокоивались; он начинал жмурить котиком свои черные глазки и вести бархатным баском разумные и поучительные речи.
При Лизе у Белоярцева только один раз случился нервный припадок, ожесточавшийся в течение часа от всякой безделицы: от стука стакана за чаем, от хрустенья зубов кусавшего сухарик Прорвича, от беганья собачки Ступиной и от шлепанья башмаков ухаживавшей за Лизою Абрамовны. Это болезненное явление приключилось с Белоярцевым вечером на первый, не то на второй день по переходе в Дом и выражалось столь нестерпимым образом, что Лиза посоветовала ему уйти успокоиться в свою комнату, а Абрамовна, постоянно игнорировавшая по своему невежеству всякое присутствие нервов в человеческом теле, по уходе Белоярцева заметила: