Цирил Космач - Избранное
— Resurrecturis! — благодарно кивнул я ей головой.
— Resurrecturis! — сверкнуло серебро мне в ответ.
Я помахал рукой и повернул к дому. И вновь я был полон плодоносной грусти и обильной плодами печали. Я шагал по дороге и раскачивался из стороны в сторону, потому что был всем: сыном своей матери и одноухим горемыкой пиратом с черной нашлепкой на глазу, старым орлом и осиротевшей каруселью, разрубленной надвое луной и кладбищенским кипарисом, эхом своего собственного голоса и протяжным оледеневшим стоном, звеневшим в мертвенной тишине; я был Лукою и Русепатацисом, Ровной Дубинкой и Тантадруем. Было нелегко, но я нес это бремя с неосознанной радостью, потому что был также и стаей светло-сизых голубей, которые непрерывной серебряной лентой летели сквозь мою душу. Все шумело вокруг меня и надо мною, и откровенно признаюсь, хотя это могло бы навредить солидной, серьезной литературе, что иногда я подпрыгивал, как Тантадруй. Да почему бы и не подпрыгнуть? Ведь это его песенку я тихонько напевал:
На-а небе стоит солнце,
а на земле — мороз…
Собрал я колокольцы,
и все они для вас.
Та-а-та-ан, та-а-та-ан,
та-а-ан-та-друй.
Ой-ю-юй, ой-ю-юй,
ой-ю-юй, ой-ю-юй…
КУЗНЕЦ И ДЬЯВОЛ
© Перевод А. Романенко
Кузнеца нашего при рождении нарекли Михаилом, что для коваля является именем вполне подходящим, однако все звали его Фомой, поскольку верил он лишь тому, на что мог взглянуть собственными глазами и что мог потрогать собственными руками. Пока он был ребенком, это считали дурной и вредной привычкой, с которой нужно бороться внушениями и палками, позже, когда созрела его необычайная физическая сила, признали, что, пожалуй, это, скорее, достоинство и подлинно мужское качество. Такой перемене не следует удивляться, ибо кузнец Фома был не просто силен, как подобает и следует кузнецу, но даже еще сильнее, так силен, что, по всеобщему признанию, ему далеко вокруг не находилось равных.
О том, как он куролесил в юности, мы сейчас вспоминать не будем. Достаточно сказать, что славу свою, несомненную и незыблемую, он приобрел, когда ему еще не было тридцати. А когда и самые последние его соперники своими переломанными ребрами да разбитыми головами подтвердили, что воистину не найти ему равного, он потянулся так, что захрустели все его косточки, и с сожалением воскликнул:
— Жалко, дьявола не существует! Будь он на белом свете, я б его хорошо отделал — ни одной шерстинки целой не осталось бы!
Слова эти по тем временам звучали довольно дерзко, и старики с укоризной ему возразили:
— Не искушай дьявола, Фома!
— А почему бы нет?
— А потому, что вполне может быть, он и существует.
— Нету его! — решительно возразил кузнец.
— Коли нету, так чего ж ты его призываешь?
— Верно! — согласился кузнец, уважавший, несмотря на свое упрямство, доводы разума.
— Вот видишь!.. И наверное, тебе самому не худо бы свою силу по-иному расходовать.
— И это правда! — серьезно признал кузнец.
А признавши, остался верен своему слову. Решил силу свою отныне в самом деле использовать разумнее и полезнее. Открыл кузницу, женился на Челаревой Юлке, которая талией такова была, что и самому кузнецу нашлось что принять в свои могучие руки, и с искренней радостью взялся творить детей и выделывать инструмент для крестьян. Все у него выходило как игрушка, и все было здоровым и складным, как и подобает у такого силача. Дети рождались крепкие да удалые, точно сказочные богатыри, а лучший и более приятный для глаза инструмент надо было еще поискать.
Жил он, следовательно, разумно, счастливо и достойно. Целую неделю с утра до вечера без перерыва крутился в своей черной, прокопченной кузне, точно дьявол в адском пекле, и сам был черным от копоти. А по воскресеньям, которые он чтил, хотя и считал себя не «кларикалом», а «лабиралом», как сам гордо подчеркивал, устраивал день отдыха. Однако тело его к отдыху не привыкло, воскресенья тянулись бесконечно, сумерки были полны воспоминаний, и кузнеца иногда одолевали искушения. По утрам он исполнял все, что требовалось по дому, затем отправлялся к церкви под липу и там поджидал мужчин, чтоб потолковать о том о сем. Отобедав, играл с детьми, а потом и с женой и после этого не мог больше усидеть дома. Он шел по холмам, открывавшимся перед ним, и жадно смотрел, как сгребают сено и носят снопы на сушку, подходил к работавшим и вместе с ними принимался за дело. Когда смеркалось, беспокойные ноги вели его в трактир, и там он таскал пузатые бочки и шутя поднимал по три стола разом. А когда наступала ночь и пора было угомониться, он от скуки тянул рюмку за рюмкой. И чем больше он выпивал, тем больше нерастраченных сил пробуждалось в нем. Кузнец беспокойно пересаживался с места на место, потирал могучие руки и выглядывал, не найдется ли где им применения. Но искал он напрасно, потому что парни избегали ему показываться. И тогда он не выдерживал. Потягивался, так, что хрустели все его косточки, и кричал:
— Жалко, дьявола не существует! Будь он на белом свете, я б его хорошо отделал — ни одной шерстинки целой не осталось бы!
Люди смеялись этой его старой шутке. Только Арнац, благочестивый бобыль, гнусаво пищал из-за печки:
— Погоди, кузнец, увидишь! Дьявол свое возьмет!
— Как это возьмет, коли нет его? — небрежно возражал кузнец.
— Есть! — гнусил Арнац.
— А если есть, пускай приходит!
— Придет, не беспокойся!
— Как же он придет, если его нету? — гремел кузнец.
— Есть!
— Нету! — Кузнец стучал по столу кулаком, и стаканы подпрыгивали и падали на пол.
— Есть! — упрямо стоял на своем Арнац.
— А раз есть, то и отправляйся к нему! — Кузнец толкал ногой стол и вставал.
— Apage, satanas![98]— испуганно вопил Арнац, стискивая свой шкалик.
— Сейчас ты у меня увидишь «apage»! — грохотал кузнец и, схватив его за шиворот, как щенка, выносил наружу.
Так проходили годы, прекрасные и счастливые годы. Кузнец весело и храбро возделывал ниву своей жизни; семейство его процветало, и ремесло цвело. Целую неделю он работал, а по воскресеньям и праздникам по-прежнему продолжал призывать нечистую силу и выносить из корчмы набожного Арнаца, чтобы тот отправлялся к дьяволу. Но дьявола не было и в помине.
Тут и приехал новый священник.
Наш приход располагался у черта на куличках, там, где, как говорится, господь бог с белым светом прощается, да к тому же еще считался очень бедным, поэтому вряд ли стоит особенно подчеркивать, что священников отправляли туда в наказание. Епископ из Горицы присылал нам духовников, которые, по его мнению, проявили себя дурными пастырями. Почему он так поступал — сие неведомо: живя у нас, ни один не исправился. Тем не менее люди принимали их всех с распростертыми объятиями — независимо от того, оказывались ли они пьяницами, бабниками, или их отягощали какие-либо иные грехи, — ибо заранее знали, что в село не поедет ревностный проповедник или гонитель, но появится живой человек из плоти и крови, который поймет людей, не будет сурово их осуждать и сквозь пальцы станет глядеть на их слабости, грехи и ошибки.
Не успел новый духовный пастырь приехать, а толки о нем уже докатились до нас: добрая молва далеко слышна, а худая еще дальше, утверждает народная мудрость. В данном случае вести принесла торговка Катра, промышлявшая продажей яичек и масла; к сорока годам она вдоль и поперек обошла Приморье, зналась со всеми кухарками и всеми священниками горицкой епархии. О новом священнике она сообщила, будто он нарушил шестую заповедь господню, причем вкупе с заповедью девятой. Людям молодым, коим заповеди сии неизвестны, скажем, что шестая гласит: «Не прелюбодействуй!», а девятая: «Не желай жены ближнего твоего!»
В приходе однажды уже побывал священник, впавший в такой грех. Он оставил два живых тому доказательства, то есть двух ребятишек, да к тому же и свежую память о семейных ссорах и драках; поэтому прихожане полагали, что лучше бы новому священнику оказаться пьяницей, ибо сие, по всей вероятности, господу угоднее, нежели бегать пастырю духовному по горам да долам за юбками замужних женщин. Зрелые женщины, считавшие, что они пострадали более других, с достоинством помалкивали, молодые девчонки украдкой фыркали в фартук, а бабки пускались в рассуждения о том, что господу угоднее: увлекаться ли священнику напитками или за юбками бегать.
— Чего попусту языком трепать! — с чувством собственного превосходства говорила Катра. — Жупник таков, каков есть. И он трижды согрешил. Поэтому должен он в наказание носить три знака всем напоказ. За первый грех епископ нахлобучил ему на голову шляпу с широкими полями, как у гореньских пастухов, и сказал: «Чтоб ты помнил, что ты пастырь!» Когда он согрешил вторично, епископ набросил ему на плечи шерстяную женскую шаль вместо пелерины и сказал: «Чтоб ты женщин оставил в покое!» А когда он в третий раз опростоволосился, епископ пришел в отчаяние; он сунул ему в руки посох двухметровый с козлиным рогом наверху и выгнал со словами: «Запомни, что ты есть козел! Скройся с глаз моих в Толминские горы!»