Иоганн Гете - Собрание сочинений в десяти томах. Том седьмой. Годы учения Вильгельма Мейстера
Однажды утром мы нашли его комнату пустой, на столе лежала записка, в которой он заявлял, что считает себя вправе вырваться на свободу, раз мы насильно держим его в плену; он уходит, он спешит к Сперате и надеется бежать вместе с ней; ежели их попытаются разлучить, он решится на все.
Мы немало испугались, однако духовник просил нас успокоиться. За бедным нашим братом следили зорко; вместо того чтобы переправить его на другой берег, гребцы отвезли его в монастырь. Утомившись сорокачасовым бдением, он заснул, как только челнок принялся качать его при лунном свете, а проснулся, лишь увидев, что находится в руках своих духовных братьев, и опомнился, лишь услышав, как захлопнулась за ним монастырская дверь.
Мы были глубоко потрясены участью брата и приступили с горькими упреками к духовнику; но почтенный старец постарался успокоить нас, пользуясь доводами хирурга, что наша жалость погубила бы несчастного страдальца. Он же, священнослужитель, действовал не по собственному почину, а по приказу епископа и высокого Совета. Их намерения были — избежать публичного соблазна, замять этот прискорбный случай, прикрыв его негласной епитимьей. Сперату решено было пощадить, утаив от нее, что возлюбленный ее приходится ей братом. Ее поручили заботам священника, которому она еще раньше открыла свое положение. Ее беременность и роды удалось скрыть. Она по-матерински радовалась своему младенцу. Как и большинство девушек у нас, она не умела ни писать, ни разбирать писаное и потому внушала патеру, что говорить от нее возлюбленному. А патер, считая, что обязан щадить кормящую мать благочестивой ложью, приносил ей вести от нашего брата, которого не видал в глаза, его именем заклинал быть спокойной, просил думать о себе и о ребенке и вручить в руки божии попечение о будущем.
Сперата была набожна от природы. А положение ее и одиночество усугубляли эту черту, чему способствовал и священник, дабы мало-помалу приготовить ее к вечной разлуке. Едва только дитя отлучили от груди, едва патер почел Сперату достаточно окрепшей телесно, чтобы терпеть душевные муки, как начал устрашающими красками рисовать ей любовную связь с духовным лицом, которую изображал как грех против природы, все равно что кровосмешение, ибо у него явилась странная мысль приравнять силу ее раскаяния к тому, что она испытала бы, узнав истинную суть своего прегрешения. Он наполнил ее душу таким сокрушением и смятением, так возвеличил в ее глазах идею церкви и ее владыки, показал, как страшно для спасения душ человеческих потворствовать провинившимся в подобных случаях и, чего доброго, награждать их законным союзом; он показал ей, сколь целительно во благовремении искупить покаянием подобный грех и стяжать венец блаженства, так что она как бедная грешница добровольно подставила голову под топор и теперь уже слезно молила навеки разлучить ее с возлюбленным. Добившись от нее столь многого, ей дозволили свободно, хоть и под надзором, проживать либо дома, либо в монастыре, по собственному усмотрению.
Девочка ее подрастала и вскоре обнаружила необыкновенное свойство натуры. Она рано стала бегать и двигаться с большим проворством и ловкостью, вскоре начала премило петь и самостоятельно научилась играть на лютне. Только речь давалась ей нелегко, но затруднение происходило не столько от неисправности голосового аппарата, сколько от особенности ее мышления. Несчастная мать с тягостным чувством смотрела на свое дитя; уговоры патера внесли такой сумбур в ее представления, что, не будучи безумной, она находилась в крайне неуравновешенном состоянии. Проступок ее казался ей чем дальше, тем отвратительнее и достойнее кары. Оттого что священник часто уподоблял его кровосмешению, эта мысль так глубоко засела в ней и вызвала такой ужас, словно ей была известна истина. А духовник очень гордился своей выдумкой, хоть и терзал ею сердце бедной женщины. Горестно было смотреть, как мать в любви своей всей душой стремилась радоваться бытию ребенка и при этом боролась со страшной мыслью, что ему не следовало быть. Иногда эти два чувства боролись между собой, иногда ужас побеждал любовь.
Ребенка давно уже взяли у нее и отдали на воспитание хорошим людям, жившим близ озера. Тут-то, пользуясь большей свободой, девочка обнаружила особое пристрастие к лазанию. Ее неудержимо влекло взбираться на верхушки высоких деревьев, бегать по бортам кораблей и подражать самым головоломным фокусам канатных плясунов, изредка навещавших эти места.
Чтобы легче было упражняться, она любила меняться платьем с мальчиками, и, хотя приемные родители считали это крайне неприличным и непозволительным, мы старались, в чем можно, потворствовать ей.
Увлекшись своими необычайными похождениями и кунштюками, она порой забиралась очень далеко, плутала где-то, подолгу отсутствовала, но всегда возвращалась назад. Воротившись, она обычно усаживалась под колоннами одной из соседних вилл; ее теперь уже не искали, ее поджидали. Она, как видно, отдыхала на ступенях портала, потом забегала в большую залу, рассматривала статуи, и, если ее не упрашивали остаться, спешила домой.
В конце концов наши ожидания были обмануты и поблажки наказаны. Девочка однажды не вернулась, и только шляпка ее плавала по воде неподалеку от того места, где горный поток впадает в озеро. По общему мнению, девочка сорвалась, прыгая между скалами, но, сколько ни искали, тела ее не нашли.
Из неосторожной болтовни подруг Сперата скоро узнала о смерти своего ребенка; с виду она оставалась спокойной и веселой и недвусмысленно давала понять, какое это благо, что господь прибрал бедное создание, не попустив ему то ли претерпеть, то ли посеять вокруг еще более жестокие беды.
По этому случаю пошли всякие россказни о наших водах. Толковали, что озеро каждый год требует себе невинное дитя; мертвых тел оно не терпит и рано или поздно выбрасывает их на берег; пусть даже самая мелкая косточка опустилась на дно — все равно она выплывет наверх. Рассказывали, будто одна неутешная мать, чье дитя утонуло в озере, молила господа и его угодников даровать ей хотя бы кости для погребения; и что же, с первой бурей на берег выбросило череп, со второй — скелет, а когда все кости были собраны, она увязала их в платок и понесла в церковь. Но, — о, чудо! — когда она вошла в храм, узел стал делаться все тяжелее, а под конец, когда она положила его на ступени алтаря, ребенок закричал и, всем на диво, выбрался из платка; недоставало только косточки мизинца с правой руки, впрочем, мать, усердно все обыскав, нашла ее под конец, и косточка эта хранится в церкви, как память, среди других реликвий.
Такого рода рассказы западали в душу несчастной матери, поощряя полет ее воображения и усугубляя сердечную тревогу. Она уверила себя, что дитя искупило свою и родительскую вину, что проклятие и кара, тяготевшие на них, отныне окончательно сняты; теперь остается лишь найти кости ребенка, дабы отвезти их в Рим, и тогда дитя, вновь облекшись своей цветущей плотью, восстанет перед всем народом на ступенях большого алтаря в соборе святого Петра. Собственными глазами узрит оно отца и мать, и, убедившись в благоволении господа и святых угодников, папа под громкие клики народа отпустит родителям их грех, простит их и сочетает брачными узами.
Отныне ее взор и внимание были неотступно обращены на озеро и на берег. Когда ночью волны плескались в свете луны, ей чудилось, что каждый искристый гребень выносит на поверхность ее дитя, и кому-нибудь для вида приходилось бежать за ним на берег.
Днем она, не зная устали, бродила по тем местам, где отлогий песчаный берег спускается к озеру, и собирала в корзинку все кости, какие находила; никто не смел сказать ей, что это кости животных; крупные она зарывала в песок, мелкие брала с собой. В этом занятии проходила ее жизнь. Священник, неуклонным исполнением своего долга доведший ее до такого состояния, оберегал теперь ее, как умел. Его стараниями она слыла в округе не блажной, а блаженной; при виде нее люди молитвенно складывали руки, а дети целовали ей руку.
Старой ее приятельнице и провожатой духовник согласился отпустить грех пособничества злополучному союзу лишь на одном условии: чтобы она неотступно сопровождала бедняжку всю дальнейшую жизнь, и та на редкость терпеливо и старательно до конца исполнила свой долг.
Мы между тем не выпускали из виду своего брата; ни врачи, ни духовенство его монастыря не позволяли нам показываться ему, однако, желая убедить нас в том, что живет он на свой лад хорошо, нам дали разрешение когда угодно наблюдать за ним в саду, в монастырских переходах и даже сквозь окошко в потолке его кельи.
После периодов отчаяния и смятения, которые я опускаю, брат впал в странное состояние душевного покоя и телесного беспокойства. Он присаживался, только когда, взяв в руки арфу, играл на ней, чаще всего сопровождая игру пением. Впрочем, он больше находился в движении и всегда был сговорчив и уступчив, ибо все его страсти как бы растворились во всеобъемлющем страхе смерти. Его можно было подвигнуть на что угодно, напугав опасной болезнью или смертью.