Вальтер Скотт - Пуритане. Легенда о Монтрозе
— Все сполна, конечно, да еще с лихвой, — заметил лорд Ментейт.
— Без сомнения, милорд, — подтвердил Дальгетти с достоинством, — ибо вдвойне позорно было бы для воина-дворянина, если бы он запятнал свое доброе имя из-за безделицы.
— Скажите, пожалуйста, сэр, — продолжал лорд Ментейт, — что же, собственно, заставило вас покинуть столь выгодную службу?
— А вот что, сэр, — отвечал воин. — Был у нас в полку ирландец, майор О’Киллигэн, и как-то вечером мы крепко поспорили с ним о том, кто лучше и более достоин уважения — шотландцы или ирландцы. Наутро он вздумал отдавать мне приказания, держа жезл на отлете и концом вверх, вместо того чтобы опустить его концом вниз, как это подобает офицеру, когда он говорит с подчиненным, равным ему по званию, хотя бы и младшим по должности. По сему случаю мы дрались на дуэли; а так как после дознания наш полковник Уолтер Батлер{244} изволил подвергнуть своего соотечественника более легкому взысканию, нежели меня, то я, оскорбленный этой несправедливостью, вышел в отставку и перешел на службу к испанцам.
— Надеюсь, эта перемена оказалась для вас к лучшему? — спросил лорд Ментейт.
— Сказать по правде, — отвечал ритмейстер, — сетовать мне не приходилось. Жалованье нам выдавали довольно аккуратно, благо деньги поставлялись богатыми фламандцами и валлонами из Нидерландов. Постой был отличный, фламандские пшеничные булки куда вкуснее ржаного шведского хлеба, а рейнское вино мы имели в таком изобилии, в каком, бывало, я не видывал и черного ростокского пива в лагере Густава. Сражений не было, обязанностей было немного, да и те — хочешь выполняй, хочешь нет, как угодно. Отличное житье для воина, несколько утомленного походами и битвами, стяжавшего ценой собственной крови достаточную славу, чтобы иметь право отдохнуть и пожить в свое удовольствие.
— А нельзя ли узнать, — снова спросил лорд Ментейт, — почему вы, находясь в столь завидном — судя по вашим словам — положении, все же покинули службу в испанских войсках?
— Примите во внимание, милорд, — ответил капитан Дальгетти, — что испанцы спесивы сверх всякой меры и отнюдь не умеют ценить по заслугам благородного иностранца, который соблаговолил служить в их рядах. А ведь любому честному воину обидно, ежели его затирают и обходят по службе, отдавая предпочтение какому-нибудь надутому сеньору, который, когда дело коснется того, чтобы первым броситься в атаку с копьем наперевес, охотно пропустит вперед шотландца! Кроме того, сэр, у меня совесть была неспокойна в отношении религии.
— Я никак не думал, капитан Дальгетти, — заметил граф Ментейт, — что старый воин, столько раз менявший службу, может быть особенно щепетилен в этом вопросе.
— Да я, милорд, вовсе и не щепетилен, — сказал капитан, — ибо я полагаю, что решать подобные вопросы как за меня, так и за любого храброго воина входит в обязанности полкового священника, тем более что, насколько мне известно, и делать-то ему больше нечего, а жалованье и довольствие он как-никак получает. Но тут был особый случай, милорд, — так сказать, casus improvisus,[54] когда возле меня не было священника моего вероисповедания, который мог бы дать мне добрый совет. Короче говоря, я вскоре убедился, что, хотя на мою принадлежность к протестантской церкви и смотрели сквозь пальцы, ибо я хорошо знал свое дело и в военных вопросах был опытнее всех донов нашего полка, вместе взятых, — однако, когда мы стояли гарнизоном, от меня требовалось, чтобы я вместе со всеми ходил к обедне. А я, милорд, как истый шотландец, притом же воспитанник эбердинского духовного училища, привык считать обедню худшим примером папизма, слепого идолопоклонства и не желал потворствовать этому своим присутствием. Правда, я посоветовался со своим почтенным соотечественником, неким отцом Фэйтсайдом из шотландского монастыря в Вюрцбурге…
— И я надеюсь, — заметил лорд Ментейт, — что вы получили точные разъяснения у этого святого отца?
— Как нельзя более точные, — отвечал капитан Дальгетти, — принимая во внимание, что мы с ним распили добрую полдюжину рейнского и опорожнили около двух кувшинов киршвассера. Отец Фэтсайд объявил мне, что, по его разумению, для такого закоренелого еретика, как я, уже все едино — ходить или не ходить к обедне, ибо я и без того обречен на вечную погибель, как нераскаявшийся грешник, упорствующий в своей преступной ереси. Несколько смущенный таким ответом, я обратился к голландскому пастору реформатской церкви, и тот сказал, что, по его мнению, религия не запрещает мне ходить к обедне, ибо пророк разрешил Нееману, могущественному вельможе, военачальнику сирийскому, сопровождать своего повелителя в храм Риммона, языческого бога, сиречь идола, и поклониться ему, когда царь обопрется на его руку. Но и этот ответ не удовлетворил меня, прежде всего потому, что нельзя же все-таки равнять помазанного царя Сирии с нашим испанским полковником, которого я мог бы сбить с ног одним щелчком, а главное, я не нашел ни в одной статье воинского устава указаний на то, что я обязан ходить к обедне; кроме того, мне не было предложено никакого возмещения, ни в виде дополнительного жалованья, ни в виде особого вознаграждения, за ущерб, который я нанес бы своей душе.
— Так что вы опять переменили службу? — спросил Ментейт.
— Ваша правда, милорд. И, после нескольких кратковременных попыток послужить двум-трем другим государям, я даже одно время состоял на службе у голландцев.
— И что же, эта служба пришлась вам по вкусу?
— Ах, милорд! — воскликнул воин. — Поведение голландцев в дни платежа должно бы служить примером для всей Европы! Тут уж ни займов, ни ссуд, ни проволочек, ни обмана: все точно рассчитано и выплачено, как в банке. Квартиры отличные, довольствие превосходное; но уж зато, сэр, голландцы — народ аккуратный, щепетильный, ничем не дадут поживиться! Так что уж если какой-нибудь простолюдин пожалуется на пробитый череп или кабатчик — на разбитый кувшин, а глупая девчонка запищит чуть погромче, честного воина притянут к ответу, да не перед своим военным судом, который мог бы разобраться в его проступке и наложить должное взыскание, а перед каким-нибудь бургомистром из ремесленников низкого звания, а тот начнет угрожать тюрьмой, виселицей и еще невесть чем, как будто бы он имеет дело с одним из своих презренных толстопузых мужланов. Никак я не мог ужиться с этими неблагодарными плебеями; они хоть и не могут собственными силами защищать свою страну, однако не дают благородному иностранцу, состоящему у них на службе, ничего, кроме скудного жалованья. А кто же, знающий себе цену, не предпочтет такому порядку привольное житье и почтительное обращение? Вот я и решил расстаться с мингерами.{245} А тут прослышал я, к великой моей радости, что нынче летом найдется мне дело по душе в моих родных краях, — вот я и явился сюда, как говорится, словно нищий на брачный пир, дабы предложить моим возлюбленным соотечественникам свой многолетний боевой опыт, добытый в чужих странах. Теперь ваша светлость знает вкратце историю моей жизни, за исключением деяний, совершенных мной на поле брани, при осадах, штурмах и атаках, но о них скучно рассказывать, да и, пожалуй, приличнее было бы вам услышать об этом из других уст, нежели из моих собственных.
Глава III
Министрам толковать законы надо…
Бой — жребий мой, а хлеб — моя награда.
Ландскнехт одно лишь знает на войне:
Кто платит вдвое, тот и прав вдвойне.
Донн{246}Тропинка постепенно становилась все уже и продвижение по ней все затруднительнее, так что разговор между обоими спутниками сам собой оборвался, и лорд Ментейт, придержав лошадь, стал тихо переговариваться со своими слугами. Капитан Дальгетти, очутившись теперь впереди маленького отряда, медленно и с большим трудом взбирался по крутому и каменистому склону; проехав с четверть мили, они наконец достигли высокогорной долины, орошаемой стремительным потоком; зеленеющие свежей травой отлогие берега были достаточно широки, и всадники продолжали путь конь о конь.
Лорд Ментейт не замедлил возобновить прерванную беседу.
— Мне думается, — сказал он, обращаясь к капитану Дальгетти, — что благородный кавалер, столь долгое время сопровождавший доблестного шведского короля в его походах и питающий вполне понятное презрение к голландским штатам жалких ремесленников, должен был бы, не задумываясь, принять сторону короля Карла, отдав ему предпочтение перед теми худородными круглоголовыми ханжами и негодяями, которые взбунтовались против его власти.
— Вы рассуждаете логично, милорд, — отвечал Дальгетти, — и caeteris paribus[55] я, пожалуй, был бы склонен взглянуть на это дело вашими глазами. Но у нас на юге есть хорошая поговорка: «Словами репу не подмаслишь». Возвратившись на родину, я понаслушался разных разговоров и убедился в том, что честный воин может свободно принять в этой междоусобной войне ту сторону, которая покажется ему наиболее выгодной. «Верность престолу», — говорите вы, милорд. «Свобода!» — кричат по ту сторону предгорья. «За короля!» — орут одни. «За парламент!» — ревут другие. «Да здравствует Монтроз!» — провозглашает Доналд, подбрасывая вверх свою шапочку. «Многие лета Аргайлу и Ливену!» — кричит Сондерс на юге, размахивая шляпой с пером. «Сражайся за епископов!» — подстрекает священник в стихаре и мантии. «Твердо стой за пресвитерианскую церковь!» — восклицает пастор в кальвинистской шапочке и белом воротнике. Все это хорошие слова, прекрасные слова! Но чья сторона лучше — не могу решить. Одно могу сказать, что мне частенько приходилось драться по колено в крови за дела и похуже…