Жозе Эса де Кейрош - Новеллы
Я есмь чистота, труд, семья, первозданная страсть — Ты преображаешь меня в злобу, вдовство, плач и боль! Я окружен свитой карет скорой помощи и носилок — я, что был подножием колыбелей! Нет! Будь проклято дерево, что согласилось стать палицей, и огонь, что согласился стать взрывом!
Я не хочу, чтоб на листья моего света падала роса из крови. Не хочу, чтоб ветер, коснувшись меня, уносил крики и всхлипы, гнездящиеся во мне. Будь милосерден, будь справедлив, человек! Я с великим тщанием освещаю твои храмы, но кажется мне, что ты неясно видишь бога. Оставь мне чистоту, приветное тепло очага, радость и добро. Я умоляю тебя об этом, как нищий, просящий подаянья. О человек, мой старый сосед по хижинам Индии, не твори из меня взрыв, смерть и разрушение, дабы я, в час девственной чистоты, освещая и согревая молитвы и колыбели, не видел, как призраки пляшут в моем пламени!»
МЕМУАРЫ ВИСЕЛИЦЫ[6]
Неожиданные и странные обстоятельства дали мне возможность познакомиться с этими записями, в которых жалкая, почернелая и полусгнившая виселица пытается рассказать свою историю. Эта виселица начала, очевидно, писать свои трагические мемуары. Они явились бы несравненным документом, глубоко вскрывающим жизнь. Дерево — она познала, как никто, тайну природы; виселица — она познала, как никто, тайну человека. Кто ж может быть столь трагически и непосредственно правдив, как человек, корчащийся в петле? Разве что тот, кто давит ему на плечи!.. Но, к сожалению, мемуары остались незаконченными. Бедная виселица сгнила и умерла.
Среди записей, оставленных ею, самые неполные те, что я здесь переписал, — краткий рассказ о ее страдальческих раздумьях, смутное пробуждение глухого протеста. Она могла бы описать всю свою жизнь, полную крови и печали! Но настало, однако, время узнать и нам, какое мнение сложилось у необъятной природы, у всех этих гор, деревьев и вод, о таком незаметном явлении, как человек. Быть может, мне еще когда-нибудь придет в голову опубликовать другие бумаги, которые я строго храню: «Воспоминания Атома» и «Путевые записки Корня Кипариса».
Вот что говорится в отрывке, который я здесь для вас привожу, являющемся всего-навсего прологом к упомянутым «Мемуарам».
«Я принадлежу к старинному роду развесистых дубов, к суровому древесному племени, что уже в стародавние времена роняло с могучих своих ветвей мысли для Платона. То была семья странноприимная и прославленная: от нее родились корабли, отплывшие некогда в далекий путь к туманным берегам Индий, пики для фанатиков, отправлявшихся в крестовые походы, и балки для простых, пахнущих смолой кровель, давших приют Савонароле, Спинозе и Лютеру. Мой отец, в забвении высоких и звонких традиций своей растительной геральдики, прожил пассивную и прозаическую жизнь мирянина. Он не чтил ни старинный обычай благородства, ни традицию религиозных идей, ни долг истории. Это было дерево материалистического ума, подвергшееся влиянию энциклопедистов растительного мира. У него не было ни веры, ни души, ни бога! Его религией было солнце, соки земли и вода. Он был великим вольнодумцем мыслящего леса. Летом, когда чувствовал яростное вскипание сока, он пел, оборотясь к солнцу, давал приют странницам-птицам для их звонких концертов, брызгал дождем в смиренно склоненный народец трав и растений и по ночам, опутанный сладострастным плющом, гулко шумел под астральною тишью. Когда наступала зима, он, с животным смирением нищего, вздымал к презрительно бесстрастной голубизне свои худые, умоляющие руки!
Потому-то мы, его дети, и не были счастливы в нашей растительной жизни. Один из моих братьев был срублен, чтоб служить подмостком для паяцев: ствол склада созерцательного и романтического, он обречен был каждый вечер быть попранным шутовством, издевкою, фарсом и голодом! Другой ствол, полный жизни, солнца, пыли, замкнутый одиночка, борец против снегов и вихрей, сильный и неутомимый, был вырван из нашей семьи, чтоб стать доскою для гроба! Я, самый плачевный, стал виселицей!
С детства был я грустным и жалостливым. У меня было много друзей в нашем лесу. Я желал только добра, смеха, благотворного расцвета древесной души и плоти. Росу, что омывала меня по ночам, сбрасывал я бедняжкам фиалкам, жившим у наших корней, нежным и скорбным созданьям, живым сгусткам печали, разлитой в огромной, молчаливой душе растительного мира. Я приючал всех птиц, когда с вечера надвигалась гроза. И это я укрывал в своей листве дождевую струю. Она летела, вся истерзанная, преследуемая и гонимая ветром! Я раскрывал для нее свои зеленые ветви и прятал ее, согревая древесным соком. Ветер летел мимо, взбудораженный и дикий. Тогда она, услышав издали его похотливое завыванье, тихонько стекала вниз по стволу, капля за каплей, чтоб ее не заметил ветер; и спешила, змеясь в траве, влиться в лоно великой Матери-Воды! В ту пору очень дружил я с соловьем, что прилетал беседовать со мною долгими часами многозвездной тишины. Бедный соловей скорбел о своей любви! Он жил прежде в дальней стороне, где обручаются легко и томно; там, влюбленный, был он счастлив. Мне поверял он свои лирические пени. И была его скорбь такой сверхъестественной, что несчастный, слышал я, терзаемый болью и отчаяньем, упал с ветки и утонул! Бедный соловей! Такой нежный, такой одинокий, такой чистый!
Я хотел оберечь все живое. И когда деревенские девушки приходили поплакать возле меня, я вытягивал свои ветви, как пальцы, чтоб указать бедной, тонущей в слезах душе все дороги неба!
Никогда более!.. Никогда более не вернешься ты, далекая, пышнозеленая юность!
Наконец и мне пришлось столкнуться с реальностью. Как-то раз один из этих людей из металла, что занимаются торговлей растениями, явился, чтоб вырвать меня с корнем. Они сами не знали, чего хотят от меня. Бросили на телегу, и, как упала ночь, волы медленно двинулись, в то время как человек, шагавший рядом, затянул песню в ночной тишине. Я ехал весь израненный и обессиленный. Видел звезды, их острый холодный взгляд. Чувствовал, как меня разлучают с огромным моим лесом. Слышал стонущий, неясный и протяжный шум дерев. То были дружественные голоса, зовущие меня!
Надо мною летали какие-то гигантские птицы. Я чувствовал порой, что теряю сознание, растительное оцепенение овладевало мною, словно бы я растворялся в каком-то тумане безучастья. Я задремал. На рассвете мы въехали в какой-то город. Окна глядели на меня кровавыми глазами, полными гневом солнца. Я знал города только по долгим рассказам ласточек на звонких посиделках в нашей чаще. Но поскольку я ехал лежа, связанный веревками, я видел только дым и мутный воздух. И слышал шум, резкий, нестройный, в котором были и рыдания, и смех, и зевки, и еще глухое хлюпанье грязи и мрачное бряцанье металла. Я чувствовал, наконец, смертный запах человека! Меня швырнули в какой-то вонючий двор, где не было ни воздуха, ни неба. Я начал тогда понимать, что большой слой грязи покрывает душу человека, потому что он прячется от глаз солнца!
Подошли какие-то люди и презрительно пнули меня ногами. Я был в состоянии такого бесчувствия, что даже не ощущал тоски по зеленой моей родине. На второй день ко мне подошел человек и стал рубить меня топором. Я лишился чувств. Когда я пришел в себя, я снова лежал связанный на телеге, стояла ночь, и человек длинной палкой погонял волов, напевая. Сознание медленно возвращалось ко мне. И чудилось мне, что я перевоплотился в какую-то иную форму органической жизни. Я не чувствовал волшебного брожения сока, жизненной силы волокон, живой поверхности коры. По обе стороны телеги шли еще люди, пешком. Под безмолвной и состраждущей белизной луны я ощутил бесконечную тоску по полям, по запаху сена, по птицам и травам, по всей великой живительной душе божества, что трепещет средь ветвей. Я чувствовал, что настает другая, практическая жизнь, для службы и работы. Но какая? Я слыхал о деревьях, что превращаются в поленья, греют и питают и, обретая в сожительстве с человеком томление по богу, вздымают свои руки из пламени, силясь оторваться от земли: они рассеиваются, величественно преобразованные в дым, становятся тучами, сдружаясь со звездами и синевою, чтоб жить отныне в белом и гордом покое бессмертных и чувствовать шаг бога!
Слыхал я также, что деревья становятся балками для кровель домов: подобные счастливцы приобщаются в теплых сумерках нежной силы поцелуев и смеха; их любят, украшают, холят; подвешивают к ним скорбные тела Христосов; они — предмет человеческих устремлений, им дана безмерная и гордая радость дарящих приют бесприютным; и смех детей, и влюбленные стоны, и откровения, и вздохи — элегии голоса, — все, что напоминает им шепот воды, дрожанье листьев, песни ветров, — вся эта благодать омывает их, уже познавших свет жизни, как бескрайную, полную добра душу.
Я слышал также о деревьях со счастливой судьбою, ставших мачтами кораблей, чтоб вдыхать запах моря и слушать легенды бурь, чтоб странствовать, сражаться, жить уносимыми волною в беспредельность, средь нежданных сияний — как души, исторгнутые из тела, что вершат впервые странствие по небу!