Генри Филдинг - Путешествие в загробный мир и прочее
Когда я жил у этого господина, меня кое-кто знал, среди прочих – некая Сабина, благородная дама, будто бы тонко разбиравшаяся в музыке. Прослышав, что мне отказано от дома, она тут же взяла меня к себе, предоставила отличный стол и гардероб. Впрочем, жилось мне у нее не сладко, при чужих людях я был вынужден сносить ее постоянные замечания – тем более досадные, что они не шли к делу; подозреваю, что своими придирками она приблизила мою смерть, поскольку, обученный ради куска хлеба подавлять раздражение, я не давал чувствам выхода и травил себя изнутри, отчего, видимо, и приключилась моя болезнь.
Дама, любившая меня вопреки моим недостаткам – а может, благодаря им, – тотчас пригласила трех знаменитых врачей. Эти врачи за хорошую мзду в продолжение трех дней приходили семь раз; двое пришли и в восьмой, но им доложили, что я только что умер, и, покачав головами, они удалились.
Когда я явился к Миносу, он с улыбкой спросил, не прихватил ли я с собой скрипку, и, получив отрицательный ответ, велел отправляться восвояси и благодарить судьбу за то, что дьявол не любит музыку.
Глава XVI
История премудрого мужа[68]
Я снова вернулся в Рим, теперь уже совсем в ином качестве. В моем характере с детства была какая-то важность, я ни разу не улыбнулся, вследствие чего обо мне составилось мнение как о подающем надежды ребенке: одни прочили меня в судьи, другие видели во мне будущего епископа. В два года отец подарил мне погремушку – я с негодованием разнес ее на куски. Добрый родитель, сам мудрый человек, увидел в этом несомненный признак мудрости и восторженно вскричал: – Правильно, малыш! Ручаюсь головой, ты далеко пойдешь!
В школе меня не заставить было поиграть с товарищами – и не потому, что все время отнимали занятия, к которым я не имел ни склонности, ни способностей. Однако мой степенный вид настолько пленил учителя, вообще-то весьма проницательного человека, что он сделал меня своим любимчиком и постоянно ставил другим в пример, им на зависть, а мне на радость; и хотя они мне завидовали, но относились ко мне с тем вынужденным уважением, какое обречен оказывать завистник.
У окружающих я пользовался славой необычайно разумного юноши, добившись ее не без труда: отказ от некоторых развлечений, сопутствующих этому возрасту, стоил мне немалых мук, но горделивое любование собственными выдуманными достоинствами отчасти утешало меня.
Так протекала моя жизнь, ничем знаменательным не отмеченная, до двадцати трех лет, когда, на свое несчастье, я познакомился с молодой неаполитанкой по имени Ариадна. Ее изумительная красота сразу произвела на меня ошеломляющее действие, еще усиленное благородством, простотой и любезностью ее обращения, и окончательно покорила меня беседа с ней. С прелестной непринужденностью она обнаружила глубокий и живой ум. Этому прекрасному созданию было неполных восемнадцать лет, когда я, на свое несчастье, увидел ее у своего близкого приятеля, которому она доводилась родней. Первое время мы виделись очень часто, и я не успел спохватиться, как был пленен ею; тем более что и барышне был по душе поклонник, не скупившийся на восторги.
Пробыв три месяца в Риме, Ариадна вернулась в Неаполь, забрав с собой мое сердце; при этом в самой сдержанности, к которой обязывает молодую женщину безупречная скромность, я видел несомненный признак, что и ее сердечко неспокойно. После ее отъезда на меня нашла хандра, с которой так же трудно жить, как трудно от нее избавиться. Напрасно искал я развлечений – серьезных, разумеется, в особенности предпочитая музыку: они еще больше распаляли мечты и умножали страдание. Наконец моя страсть разгорелась с такой силой, что я стал подумывать о ее утолении. Перво-наперво я стороной справился о достатке ее родителей, чего покуда не знал; вообще же я не обольщался на этот счет, хотя в Риме их дочь была безупречно одета. Как выяснилось, ее состояние превосходило мои прикидки, однако, на взгляд человека благоразумного и осмотрительного, оно было недостаточно, чтобы оправдать наш брак. Мудрость и счастье повели яростную борьбу, и, надорвав мне душу, мудрость одолела. Я решительно не нашел в себе сил поступиться мудростью, которую так старательно наживал и которую оберегал с такой ревностью. И потому я решил любой ценой побороть свое чувство, и цена, признаюсь, вышла дорогая.
Я был поглощен этой борьбой (а она потребовала много времени), когда Ариадна опять приехала в Рим; ее присутствие серьезно угрожало моей мудрости, которая даже в ее отсутствие с великим трудом удерживала свои позиции. Если верить ее словам, в веселую минуту сказанным здесь, в Элизиуме, то я произвел на нее такое же впечатление, что и она на меня. И скорее всего, ее неожиданное появление вынудило бы мудрость смириться, не надумай та, как удовлетворить мою страсть без урона для моей репутации. Надо было сделать ее тайной любовницей, что в тогдашнем Риме не возбранялось, если связь не афишировалась и соблюдались приличия, а там пусть хоть весь город знает.
Я ухватился за этот план и употребил для его исполнения все средства и способы. Раньше всего я подкупом склонил на свою сторону ее духовника и дальнюю родственницу, мою старую приятельницу, но все было напрасно: подобно моей неколебимой мудрости, ее добродетель дала отпор страсти. К моему предложению она отнеслась с невыразимым презрением и скоро запретила мне показываться ей на глаза.
Она вернулась в Неаполь, оставив меня в еще худшем состоянии, чем прежде. Днем я томился и тосковал, ночью мне не было сна и покоя. О нашей любви много говорили, и иные дамы предрекали свадьбу, но мои знакомые опровергли их приговор. – Нет, – говорили они, – у него достанет благоразумия не жениться столь опрометчиво. – Сознаюсь, такой отзыв доставил мне огромную радость, но, по правде, он не окупал страданий, ценой которых я его заслужил.
В борениях с собой я почти решился выбрать счастливый удел, пожертвовав мудростью, когда узнал от друга, что Ариадна вышла замуж. Это известие поразило меня в самое сердце; перед другом я еще выдержал характер, хотя это удвоило муку, зато наедине впал в беспросветное отчаяние и, не раздумывая, отдал бы и мудрость, и состояние, и что угодно еще, лишь бы вернуть ее; но я поздно спохватился, оставалась только надежда, что время исцелит меня. А время не спешило с этим, поскольку Ариадна вышла за римского всадника и была теперь моей соседкой, и каждый божий день я кусал себе локти, видя, какой прекрасной женой она стала и какое счастье я упустил.
Если я вдоволь настрадался из-за своей мудрости, отказавшись от Ариадны, то не очень мне благодетельствовала мудрость и сведя с некой богатой вдовой, которую старинный приятель рекомендовал как чрезвычайно подходящую партию; так оно, впрочем, и было, ибо ее состояние настолько же превосходило мое, насколько Ариаднино моему уступало. Я охотно внял дружескому совету и мудростью до того расположил к себе вдову, женщину разумную и обстоятельную, что скоро добился успеха, и, едва позволили приличия (а она строжайше их блюла), мы поженились – ее вдовству исполнился ровно один год одна неделя и один день: она утверждала, что выдержать срок чуть больше года будет в высшей степени пристойно.
Но, при всем своем благоразумии, эта леди сделала меня несчастнейшим из людей. Она была далеко не красавица, а уж характер имела совсем невыносимый. За все пятнадцать лет совместной жизни не было и дня, чтобы я от всей души не проклял и ее самое, и тот день, когда мы встретились. Единственным утешением мне в самые горькие минуты было неутихавшее одобрение окружающими моего благоразумного выбора.
Как видите, в сердечных делах слава мудрого человека досталась мне дорогой ценой. В отношении прочих дел мудрость стоила дешевле, но и там лицемерие, которым я платил за нее требовало издержек. Я отвернулся от тысячи малых радостей, якобы презирая их, хотя к ним-то и тянулась моя душа. Не единожды я чуть не задохся, сдерживая искренний смех, и пожалуй, только в одном случае лицемерие давалось мне безболезненно: когда я смаковал у себя в кабинете книгу, которую на людях поносил. Если высказаться кратко, тем более что и вспомнить мне особенно нечего, то вся моя жизнь была нескончаемой ложью, и для меня было бы счастьем заблуждаться на свой счет, как я вводил в заблуждение других, но, сколько я ни задумывался над собой, я не обнаруживал в себе мудреца, каким был в чужих глазах, и это изрядно отравляло удовольствие от всеобщего признания моей мудрости. Такое самобичевание, на мой взгляд, подобное memento mori[69] или mortalis est[70], есть прямой враг самообольщению, и оно впрямь способно противодействовать ложной мирской славе. Но то ли большая часть мудрецов не задумывается о себе, то ли, постоянно вводя других в заблуждение, они настолько погрязли в обмане, что и относительно самих себя обманываются, – не могу судить, только совершенно ясно, что очень немногие мудрецы знают про себя, какие они болваны, а мир не знает и это немногое. Право слово, доведись кому заглянуть в тайники мудрости, он увидит занятные вещи: мудрый ненавистник чревоугодия уписывает сладкий крем, мудрый трезвенник сидит с флягой, мудрый воздерженец, да простится мне такое слово, мурлычет над похабной книжкой или картинкой, а то и ласкает горничную.