Владимир Даль - Вакх Сидоров Чайкин, или Рассказ его о собственном своем житье-бытье, за первую половину жизни своей
Дома и один про себя Гаврило Андреевич жил по-своему и для себя, а у людей или при людях – по-большесветски. Поэтому и надобно отличить в нем двух особ, два лица: Гаврило Андреевич домашний, свойский, себе на уме, и Гаврило Андреевич гостиный, светский, или, как ныне сказали бы, салонный; домашний ходил в лиловых плисовых сапогах, в китайском парчовом халате, с непокрытой головой, на которой седые, не совсем редкие волосы причесаны были просто, без всяких затей; в правой руке у домашнего Гаврилы Андреевича почти безвыходно жила большая золотая табакерка и двойной индийский платок, то есть два платка, сложенные один на один вместе: это заведено было ради всегдашнего затяжного насморка. Домашний Гаврило Андреевич всегда плевал в серебряную чашку с граненой и вызолоченной крышкой; всегда садился между двух зеркал, когда его причесывали, и открякивался, харкал и пыхтел во все время этой проделки особенным, звучным и величественным образом, не спуская больших глаз своих с зеркала; домашний глядел всегда сухо, важно, был молчалив, угрюм, спрашивал, отвечал и приказывал всегда односложными словами: «Да, нет, ну, а!» И, наконец, у домашнего нижняя губа всегда казалась несколько отвислою, или по крайней мере она выпячивалась немного вперед. В гостином, большесветском Гавриле Андреевиче всего этого следу не было: прическа изысканная, подчерненный помадой курчавый волос в завитках, чулки и башмаки, хотя уже коротких штанов не носили, на пальцах богатые перстни, тонкий батистовый платок и только два таких же про запас в кармане; табакерка маленькая, осыпанная алмазами, с изображением барского дворца и усадьбы села Прохорова, наследья Горипаловых; походка важная, но не спесивая, лицо приветливое; нижняя ж губа подбиралася всегда на свое место, притом всегдашняя улыбка, шутливость и веселость. Из всего этого вы изволите видеть, что хотя Гаврило Андреевич лоб и уши свои носил бессменно и в гостях и дома, но что все это принимало в большом свете как то иной вид и образ: там праздничный, а тут будничный, в свете Гаврило Андреевич ходил налицо, а дома сидел наизнанку, или, может быть, наоборот, как угодно.
Утро у Гаврилы Андреевича было деловое, и я обещал вам рассказать занятия одного такого утра, в которое мне случилось простоять с час-места в приемной благодетеля моего.
Когда ударило одиннадцать, то Гаврило Андреевич вышел в коричневом сюртуке со звездой и пошел сряду в обход, приговаривая: «Вы что? Что?» или: «Что вам угодно?» – смотря по степени известности ему дела или делового просителя. Впрочем, тут посторонних значительных лиц не было вовсе, это все почти были свои.
Первый чиновник подал список и отчет по данному ему поручению распорядиться приглашением половины столицы на вечер. Тут Гаврило Андреевич, развернув расположенный по азбучному порядку список, с первого взгляду заметил, что на букву С кого-то недостает; следовало быть, как Гаврило Андреевич знал на память, девять человек, а тут только восемь. Чиновник, служивший, как видно, по этой части не первый день, дал на это, не запинаясь, удовлетворительный ответ, объяснив, что один С из столицы, а следовательно, и из букваря Гаврилы Андреевича, выбыл.
Другой чиновник, собою очень благовидный, поклонился, сказавшись чином и призванием, и просил покорно какого-то незанятого доселе местечка, ссылаясь притом относительно себя на двух известных Гавриле Андреевичу лиц. Гаврило Андреевич заставил чиновника повторить трижды имя свое, сказал потом, прищурясь и приподняв голову, что какой-то однопрозванец просителя служил у Ивана Петровича и был удален по неблагонадежности своей; так уже не он ли это? И на ответ просителя, что он у Ивана Петровича не служил и никогда и ниоткуда удаляем не был, отвечал, кивнув головой и проходя далее: «Да, ну об этом надобно прежде обстоятельно узнать». Проситель поклонился и тут же вышел.
Еще чиновник принес на выбор и благоусмотрение Гаврилы Андреевича печатные деловые бланки с вычурными узорчатыми заголовками. Его превосходительство изволил рассматривать их с большим вниманием, относя все дальше и дальше от себя, во всю длину руки, и, закидывая назад голову, повертывал лист в руках, сличал, сравнивал – но как очков у Гаврилы Андреевича при себе не было, а дело показалось ему слишком важным, чтобы решить его так, на скорую руку, то и было чиновнику приказано обождать, с тем чтобы по окончании выхода заняться этим основательно и на досуге в кабинете.
Наконец очередь дошла до низенького черноволосого чиновника с Анненским крестом на шее, на которого я уже давно смотрел, не понимая, какие у него в руках разноцветные дощечки. Это, как оказалось, были образчики красок для окраски полов, дверей и окон в департаменте. Это дело отвлекло Гаврилу Андреевича уже вовсе от остальных докладчиков, и деловое утро тем кончилось. Сперва изволили рассматривать образчики от свету, к себе и от себя, и сбоку, потом подошли к окну и делали разные замечания насчет цвета, вида, цены, сравнивали, сличали, клали дощечки на пол, и отходили от них, и заходили со всех сторон, приказывали держать их в руках, подымая выше головы, и отходить, и постепенно приближаться – а наконец изволили отправиться в кабинет, унести с собою образчики и позвать туда же низенького чиновника с Анненским крестом и еще другого, с известными бланками.
Слышав своими ушами, как Гаврило Андреевич изволили приказывать чиновнику, который приходил с зазывным списком для раута, чтобы на официантов справить к этому вечеру белые атласные жилеты и шелковые чулки, я уже нисколько не призадумался подойти к его превосходительству с покорнейшею просьбою приказать выдать мне мои сто семьдесят пять рублей, о коих, конечно, поленились-де доселе довести до его сведения, между тем как они мне, бедному человеку, крайне нужны… Но, видно, я от робости говорил так тихо, что Гаврило Андреевич меня и не слышал; по крайней мере они не обратили на меня никакого внимания, а впоследствии швейцар уже не пускал меня более в дом, и должок остался за Гаврилой Андреевичем по сегодняшний день. Вот вам все.
Глава XIV. От главы тринадцатой и до пятнадцатой
Всех лучше и вернее, как узнал я на опыте, платят господа сочинители за перебелку сочинений своих, особенно стихотворцы, если только угодишь их вкусу размещением и пригонкой стихов и выбором прописных букв. Раз, помню, досталось мне перебелять огромное предположение одного весьма известного сановника о том, чтобы для исправления народной нравственности забить в кабаках наглухо двери и сделать только стойки в окнах, прямо с улицы. Рассуждение это начиналось словами: «В предмете том, поелику, ибо и в тех видах для соблюдения казенного интереса…» и прочее.
Наконец попал я на колею, которая избавила меня от всех крайностей денежной нужды, но это было уже в последний год моего курса. Судьба свела меня с журналистом, который сделал из меня, как из многих других студентов, если не писателя, то по крайней мере писаку. Я писал по заказу обо всем, о чем писать меня заставляли, получал небольшие деньги всегда сполна и видел после статьи свои в печати с разными прикрасами и с загадочными подписями двух букв, взятых на выдержку из азбуки нашей.
Вот сколько я наговорил о побочных и пустых предметах, окружавших меня во время четырехгодичного университетского курса, а не сказал ничего, собственно, о последнем, о занятиях моих. Все шло чинно, мерно, тихо, и я получил наконец – действительно заслужил и получил – диплом лекаря первой степени. О, это стоило для меня всех первостепенных звезд на свете! Давнишние, заветные мечты мои исполнились, я сам себе заработал и приобрел почетное место в обществе, и теперь не стыдно было мне назваться воспитанником коровницы и отставным унтер-офицером; я, напротив, гордился этим и охотно рассказывал всякому, кому угодно было меня послушать. Вслед за томительным испытанием, на котором мне очень трудно было отвечать, по заведенному порядку, наизусть от слова до слова и без собственных рассуждений, я отправлен был в Алтыновскую губернию уездным лекарем того же уезда.
На пути в Алтынов был со мною странный случай: судьба, казалось, хотела испытать на выездах, на первых порах решимость молодого врача, едва только вступившего в это звание. Уставши и простудившись немного, я решился переночевать в одной деревне, тем более что я выехал из столицы сейчас после назначения своего и противу поверстного срока опоздать не боялся. До свету еще сделался в избе шум и вопль; я вскочил, думая, что пожар, но оказалось другое: какой-то бродяга повесился на воротах у хозяина моего, и баба, идучи по воду, кинула ведра свои, бросилась в избу и подняла страшный вой. Я снял немедленно висельника, несмотря на все убеждения хозяина, и старался привести его в чувство; но старания мои были тщетны. Между тем мужики собрались, старосты и прочее деревенское начальство и объявили мне решительно, что не выпустят меня из села, покуда не приедет исправник, даже поговаривали довольно громко, что меня должно посадить под караул. Никакие убеждения и угрозы мои не помогли, меня стерегли, караулили, не давали лошадей и продержали трое суток до прибытия исправника. К крайнему удивлению моему, этот нашел не только распоряжения мужиков вполне основательными, но, посадив-таки хозяина моего и соседей его под караул и осуждая поступок мой как крайне неблагоразумный и подозрительный, уверял, что никак не может понять, какая мне, постороннему человеку, была нужда мешаться в такое уголовное дело, и требовал, чтоб я ехал с ним в уездный город. Показав ему свою подорожную, я объявил положительно, что никуда бы не поехал по подобному настоянию его, но что мне дорога и без того лежит туда и потому, милости просим, если угодно, ехать вместе. Там держать меня долее не посмели, взяли только от меня письменное показание во всем и напророчили беду неминучую. Беды, конечно, не было, но перепиской по этому делу мучили меня более году, и сам инспектор управы очень был недоволен неуместным рвением моим и судил точно как коломенский исправник: «На что мешаться и вязаться не в свое дело?» – «А если бы висельник был еще жив?» – возразил я. Но инспектор оставался при своем: «Какое нам до него дело! На что в такие неприятности мешаться?»