Генрих Манн - Минерва
Мортейль слонялся по комнатам, напевая арию из какой-то оперетки.
— Непременно выкину штуку! — с гордостью говорил он себе. — Я еще раз сделаю Клелии предложение. Как это тонко, как ловко. Прекрасный штрих для комедии! Проперция будет восхищаться мною, я приятно поражу ее этим, так как несомненно буду отвергнут, и моя наглость окончательно оттолкнет от меня Клелию. Ах, она может быть довольна мною, эта великая женщина. Я приношу жертвы для нее, совершаю даже житейскую бестактность. При том полувраждебном, легком тоне, который теперь установился между мной и Клелией, новое предложение является чем-то несомненно смешным и безвкусным. Умная девочка сейчас заметит это и даст мне отставку раз навсегда. Что ж! Пусть Проперция получит удовлетворение. Черт возьми, я порядочный человек. Всем остальным я сыт по горло, и это увидят.
Он подразумевал леди Олимпию и искал ее. Но она исчезла. Она увлекла Якобуса на террасу, ко входу в зал Венеры. Этого не заметил никто, кроме Зибелинда; он ушел, мучимый ненавистью и вздыхая от желания. Леди Олимпия сказала:
— Тихий ветерок лагуны в майский вечер — вот подходящий воздух для двух, обо всем позабывших любящих, как мы. Не поплакать ли нам немножко? Станьте передо мной на колени, дорогой мой!
Он смущенно и раздраженно засмеялся.
— Предположим, что наше ожидание кончилось.
— Уже? Но это было бы неприлично. Ведь я томлюсь всего две недели. И потом у меня решительно ничего нет, что можно было бы разбить или расплавить. В груди, которую вы любите, должны быть алмазы и глыбы льда.
— Я это нашел в одной старой книге. В конце концов, я обойдусь и без этого.
— В самом деле? И удовлетворитесь только внешней стороной груди, которую любите? Все равно, мы не должны так скоро прекращать странное состояние воздержания. Я его еще не знала, я едва вкусила его, — и кто знает, вернется ли оно когда-нибудь. Вы видите, мне грустно.
— Но я прошу вас доставить мне это счастье.
— Будьте добры заметить, что не я требующая сторона. Я уступаю.
Она подняла свою ослепительно белую руку к розовому лицу и подала ее ему, описав большой полукруг. Он нашел это движение царственным. С загоревшейся кровью он согнул одно колено и прильнул губами к ее блестящим ногтям. Вдруг им овладела потребность похвастать и подчеркнуть свою мужественность. Он указал на зал, где в вечерних лучах кипели вакханалии и празднества созревшей любви.
— Я думаю, — сказал Якобус, — что вы ищете у меня большего, чем одна ночь, которую вы даете всякому. Вы знаете, кто я, и что все это… все то, чем полны эти стены… во все это нам предстоит окунуться вместе.
— Проведите в жизнь то, что вы нарисовали, — спокойно возразила она. — Я с самого начала рассчитывала на это; вы, вероятно, помните мои слова. Прекрасные произведения искусства для меня обещания…
Она засмеялась влажными губами и откинула назад голову. Он бурно поцеловал ее в подставленную шею. Она слегка пошатнулась, увлекла его за собой, и они, обнявшись, чуть не упали к ногам огромной мраморной женщины, вонзавшей кинжал в свою грудь.
— Моя гондола ждет, — объявила она затем и большими, эластичными шагами повела его за руку через ряд кабинетов, мягкая и довольная. Она прибавила:
— Когда сегодня вы так яростно воевали за права души, я сейчас же поняла, как обстоит дело с вашей плотью.
И у выхода:
— И подумайте, как мы необыкновенно счастливы. Ведь из всего любовного шепота, жужжание которого сегодня весь вечер носилось между оливковыми стенами, вероятно, не вышло ничего, кроме нашей ночи.
В канале она заметила, как исчезла за углом гондола Долана.
Мортейль тоже был в ней. Старик, из страха перед вечерней сыростью, сидел под навесом; молодые люди остались снаружи. Мортейль заметил:
— Ваш папа пригласил меня в гондолу. Вообще, его дружеское отношение ко мне нисколько не изменилось.
— Почему же? — сказала Клелия. — Он ничего не имеет против вас в качестве зятя. Вина в нас.
Мортейль проглотил намек.
— Не ошиблись ли мы, в сущности?
— Оставьте, наконец, этот вопрос в покое. Ведь мы согласились, что не понимаем друг друга.
— Простите. Я докучаю вам?
— Вы скорей удивляете меня. Прекратим этот разговор. Ведь мы не в состоянии говорить серьезно о нашем браке.
— Я чувствую себя в состоянии, — заявил Мортейль.
«Почему она не верит мне?» — думал он, искренно оскорбленный, совершенно забыв, что только играет словами.
— Ну, хорошо, — сказала Клелия, задорно засмеявшись, — представим себе картину: мы соединяем свои гербы. Ваш Бретонский лесной замок будет отражаться в Большом канале, а палаццо Долан будет созерцать себя в болоте, окружающем замок Мортейль, как в мертвом глазе. Я посажу своего супруга в самую глубину нашего дворца и поверну ключ в замке. В свете мы только мешали бы друг другу; у вас слишком буржуазные наклонности, как вы знаете. Но каждый раз, как мне удастся получить власть над какой-нибудь влиятельной особой, я позабочусь и о вас. Вы получите орден. У вас есть какой-нибудь?
— Да. Русский орден св. Станислава. Я получил его за свою пьесу, — коротко и холодно ответил он.
— Вы будете также рыцарем итальянской короны, что имеет большую ценность. Когда у моих ног будет лежать художник, я заставлю написать вас.
Он прервал ее болтовню.
— Послушайте, Клелия, вы серьезно оскорбляете меня. Вы шутите вещами, которые для меня священны.
— Не сердитесь, — попросила она с пристыженным и робким видом. — Я была легкомысленна, но я заглажу это. Вот…
Она протянула ему руку, прелестная и простодушная.
— Я буду вашей женой.
— Бога ради! — чуть не крикнул он. Он закрыл рот и размышлял.
«Дать заметить, что попался? Неужели сделать это?»
Но он уже держал ее руку. Они остановились перед палаццо Долан. Несмотря на приглашение графа, Мортейль не поднялся наверх. Он остановился на лестнице пристани и говорил себе, что это славная история. Он был растерян, и в ушах его раздавалась угроза Проперции:
«Ты поклялся, Морис. Помни это, будь прост и верен и не заглядывай больше в искусственный сад. Ты не знаешь, как это было бы ужасно».
— Что было бы ужасно? — спросил он затем, пожимая плечами. — С этой женщиной нельзя говорить. Что она может сделать? И чего она хочет? Неужели она думает запереть меня на всю жизнь в своей мастерской, как уже попробовала раз в Петербурге? Она примирится с тем, что я женюсь. Это единственное средство сделать ей ясным, что между нами все кончено. Она так туга на понимание. Впрочем, я могу прежде оказать ей… известную любезность, если она теперь, действительно, расположена к этому. Может быть, и потом. В сущности, я доволен. Значит, тебя хотят, мой милый. Ты сегодня на момент показался себе чем-то вроде прокаженного. Это было заблуждение. Тебя хотят в мужья! И в любовники! Олимпия тоже образумится… Еще не все кончено, мы еще поживем.
Лодочник ждал его приказаний. Мортейль все еще стоял на старых мраморных ступенях и смотрел вниз, на свое отражение в воде. Он даже повернул голову в сторону, чтобы насладиться также созерцанием своего профиля.
— Нарцисс, — сказал он про себя и опять пожал плечами.
Двадцать часов спустя все знали, что помолвка Клелии и Мортейля возобновлена. Герцогиня поспешила к Проперции. Она нашла ее в ее светлой, обширной мастерской на Rio di San Felice; ничего не слыша и не видя, она с молотком и резцом в руке носилась трепеща вдоль огромного полукруглого барельефа. Герцогиня узнала фигуры.
— Это Любящие в аду! Это сбившейся в кучу, как воробьи зимой, стаей носятся в пурпурном мраке, под ужасным оком Миноса, те проклятые, которых любовь изгнала из нашей жизни. А вот впереди он сам выступает из глыбы, скаля зубы и обвивая хвост два раза вокруг тела.
— Проперция, — просила герцогиня, — вы не хотите даже поздороваться со мной? Мне хочется поцеловать вас за то, что вы работаете.
Но скульпторша ничего не слышала. С горящими глазами, с сжатыми губами, она носилась от одной мраморной фигуры к другой, и ее гневная, мстительная рука наносила удар каждой, оставляла ее и возвращалась к ней, не позволяя ни одной из этих испуганно стонущих фигур застыть и достигнуть покоя.
«Не кажется ли Проперция сама, — думала герцогиня, — адским ураганом, который этих гонимых своими страстями в жизни гонит теперь в вечности? Или она — и пропасти и скала, на которой эти несчастные проклинают божественную добродетель?
Под резцом Проперции то там, то здесь напрягался мускул, или на свет выходили уста, вдыхавшие на жестком, гладком камне. Вихрь искривленных, пылких и безнадежных тел бушевал все быстрее, внушая страх и отнимая дыхание. Проходила пышная Семирамида, опьяняюще жаловалась Дидона, Клеопатра, изможденная желаниями, прижимала кончики пальцев к жестким почкам своих грудей. Елена проносилась мимо, белая, холодная, невинная. Ахилл, покорный только любви, вставал на дыбы, а за ним мчались Парис и Тристан, и еще, и еще — и, наконец, они, слишком много читавшие о Ланселоте, и оба плакали.