Владимир Набоков - Ада, или Эротиада
Желтая гостиная на первом этаже, убранная в дамаст и обставленная в стиле, именуемом французами «ампир», была распахнута в сад, и в этот предсумеречный час оттуда внутрь через порог вливались в дом густые тени листвы пауловнии (дерева, названного, как пояснила Ада, одним заурядным лингвистом — по отчеству, ошибочно принятому за второе имя или фамилию некой ни в чем не повинной дамы, Анны Павловны Романовой, дочери Павла, прозванному, почему — непонятно, Павел-без-Петра, который приходился кузеном учителю того псевдолингвиста, тому самому ботанику Земскому, окосеть можно, подумал Ван). За стеклом на горке помещался целый миниатюрный зверинец, откуда сернобык и окапи при полном упоминании их научных наименований были особо рекомендованы Вану его очаровательной, но до невозможности претенциозной спутницей. Равно впечатляла и пятистворчатая ширма, на черных панелях которой красовались яркие изображения древних карт четырех с половиной континентов. Теперь пройдем в музыкальный салон с роялем, на котором редко кто играл, затем в угловую комнату, так называемую оружейную, с чучелом шетлендского пони, на котором езживала тетушка Дэна Вина, ее девичье имя, слава Логу, позабыто. В противоположной или еще какой-то части дома располагался бальный зал — полированная пустыня с одиноко скучающими стульями по стенам. («Мимо, читатель», как писал Тургенев.{23}) «Конюшни», как их неточно именовали в графстве Ладора, в архитектурном смысле на общем фоне Ардис-Холла являли собой явную нелепицу. Решетчатая галерея, глянув через увитое гирляндами плечо в сад, резко выворачивала к подъездной аллее. Еще где-то элегантная лоджия, залитая светом из продолговатых окон, вывела уже едва шевелившую языком Аду и изнывавшего от скуки Вана к выложенной из камней беседке: бутафорскому гроту, с бесстыдно жмущимися к нему папоротниками и с искусственным водопадиком, почерпнутым то ли из ручья, то ли из книжки, то ли из исходящего зудом Ванова мочевого пузыря (после этого чертова чаепития).
Комнаты прислуги размещались в нижнем этаже (лишь две красившиеся и пудрившиеся горничные обитали наверху) и окнами выходили во двор; Ада заметила, что лишь на самом пытливом этапе своего детства заглянула однажды сюда, но всего-навсего и запомнились ей что канарейка да допотопная машинка для перемалывания кофейных зерен, на сем ее интерес иссяк.
И снова взмыли наверх. Ван заскочил в ватерклозет — и вышел оттуда в весьма улучшенном расположении духа. Они двинулись дальше, и снова прозвучало несколько тактов в исполнении Гайдна-малютки.
Чердак. Вот и чердак. Пожалуйте на чердак. Здесь хранилось несметное количество всяких чемоданов и картонок; две коричневые кушетки примостились друг на дружке, точно пара совокупляющихся жуков; множество картин, обращенных, точно пристыженные дети, к стене, стояло по углам и на полках. Лежал свернутый в своем чехле старенький вжиккер, или легколет, волшебный синий ковер с арабским узором, поблекший, но все еще восхитительный, тот самый, на котором отец дядюшки Дэниела летал в детстве, да и потом, когда бывал в подпитии. По причине множества столкновений, крушений и прочих несчастных случаев, особо часто происходивших над мирными полями в закатном небе, воздушный дозор вжиккеры запретил; но через четыре года Ван, обожавший этот спорт, подкупил одного местного механика, тот почистил аппарат, перезарядил выхрипы и в целом вернул ему прежнюю магическую силу, и Ван и его Ада летними деньками парили над рощей и над речкой или скользили на безопасной десятифутовой высоте над дорогами и над крышами. Каким комичным казался сверху вихляющий и подскакивающий на кочках велосипедист, как забавно махал руками, балансируя по крыше, трубочист!
Движимая смутным убеждением, что осматривать дом — хоть какое-нибудь да занятие, создавая видимость организованного показа, каковой, невзирая на блистательные способности обоих поддерживать разговор, мог бы стать жалким и пустым праздношатанием, питаемым лишь показным, упирающимся в немоту остроумием, безжалостная Ада повлекла Вана в подвальный этаж, где, содрогаясь, толстобрюхий робот с силой вдыхал жар в трубы, змеевидно тянувшиеся в громадную кухню и к двум мрачным ванным комнатам, а зимой тщился изо всех своих жалких сил обеспечить дворец теплом для праздничного приема гостей.
— Ты ничего еще толком не видел! — воскликнула Ада. — Ведь крышу же надо осмотреть!
«Ну уж это последний подъем на сегодня!» — твердо сказал себе Ван.
Из-за смешения наложений черепичных и стилей неидентичных (кто крыши не любит, тем сложно без технических терминов), а также из-за непродуманного, если можно так выразиться, континуума реконструкций крыша Ардисского поместья представляла собой неописуемое столпотворение углов и перепадов, жестяно-зеленых и ребристо-серых кровель, живописных коньков и ветронепроницаемых закоулочков. Было куда забиться и целоваться, а в промежутках видеть сверху и водоем, и рощи, и луга, и даже полосу лиственниц, четким, как чернила, контуром обозначившую границу с соседним поместьем, простиравшимся за мили отсюда, и еще уродливо крохотных и каких-то безногих коров вдали на холме. Здесь уж без труда отыскивалось укрытие от вездесущих легколетов и от фотосъемочных воздушных шаров.
Террасу огласил бронзовый раскат гонга.
Весть о том, что к ужину ожидается очередной гость, наши дети по странной причине восприняли с облегчением. В гости ждали архитектора-андалузца, кому дядюшка Дэн заказал «художественный» проект бассейна для поместья Ардис. Дядюшка Дэн и сам намеревался прибыть вместе с гостем и в сопровождении переводчика, да подхватил русский «hrip» («испанку») и, позвонив Марине, просил ее принять порадушней добрейшего старикана Алонсо.
— Вы должны мне помочь! — хмуро и озабоченно сказала детям Марина.
— Пожалуй, я покажу ему, — начала, обращаясь к Вану Ада, — копию прямо-таки фантастически прекрасного nature morte кисти Хуана де Лабрадора из Эстремадуры — с золотистым виноградом и такой причудливой розой на темном фоне. Дэн продал подлинник Демону, а Демон обещал подарить мне на пятнадцатилетие.
— У нас тоже есть какие-то фрукты Сурбарана, — самодовольно заметил Ван. — Там, по-моему, мандарины и вроде бы инжир, а на нем оса. Потрясем старикашку познаниями в живописи!
Но ничего не получилось. Алонсо, маленький, сухонький старичок в двубортном смокинге, говорил только по-испански, тогда как запас испанских слов у его хозяев едва ли дотягивал до десятка. Ван знал два слова — canastilla (корзиночка) и nubarrones (грозовые тучи), причем оба слова запомнил по en regard[41] переводу одного милого испанского стишка из какого-то учебника. Ада, разумеется, вспомнила слово mariposa (бабочка) и еще два-три названия (из орнитологических справочников) птиц, в том числе paloma, голубка, и grevol, рябчик. Марина знала слова aroma и hombre[42] и еще какой-то анатомический термин с провисающим посредине «j». В итоге застольная беседа состояла из длинных, тяжелых и выкрикиваемых словоохотливым архитектором, считавшим, что все вокруг глухие, испанских фраз вперемежку с некими французскими, произносимыми его жертвами намеренно, но впустую на итальянский лад. По окончании неловкого застолья Алонсо в свете трех факелов, придерживаемых двумя лакеями, обследовал возможную площадку для дорогостоящего бассейна, упрятал карту местности обратно в свой портфель и, в темноте по оплошности облобызав Адину ручку, поспешил прочь, дабы поспеть на последний поезд, шедший в южном направлении.
7
С дремотным свербением в глазах Ван отправился спать сразу после «вечернего чая», а на деле летней трапезы без чая, состоявшейся часа через два после ужина и являющейся для Марины событием столь же естественным и непреложным, как заход солнца в предвечерний час. Этот непременный русский обряд состоял для обитателей Ардиса в откушивании простокваши (интерпретируемой на английский манер как curds-and-whey, a на французский мадемуазелью Ларивьер как lait caillé, «свернувшееся молоко»), тоненькую, жировато-глянцевую пенку которой мисс Ада изящно и алчно (сколько всего в тебе, Ада, отождествляют эти наречия!) подхватывала своей особенной, серебряной, с монограммой «V» ложечкой и слизывала, прежде чем предпринять атаку на более аморфные, сладко-творожистые глубины содержимого чашки; к сему подавались грубоватый черный крестьянских хлеб, темная клубника (Fragaria elatior) и крупная, ярко-красная садовая земляника (гибрид двух иных разновидностей Fragaria). Едва Ван приник щекой к прохладной плоской подушке, как уж был мощно воскрешен к жизни веселым и шумным пением — светлыми трелями, нежным посвистыванием, чириканьем, клекотом, щебетаньем, хриплым карканьем, ласковым стрекотом — и решил про себя, не без влияния антиодюбоновских теорий{24}, что Ада непременно смогла бы различить любой голос и назвать каждую птицу в этом хоре. Скользнув ногами в шлепанцы, Ван сгреб мыло, расческу и полотенце, накинул на голое тело махровый халат и вышел из комнаты с намерением окунуться в ручье, который накануне заприметил. В рассветной тишине дома, нарушаемой лишь всхрапыванием, доносившимся из комнаты гувернантки, тикали коридорные часы. На мгновение поколебавшись, Ван заглянул в ватерклозет при детской. Там на него через открытую узкую оконную створку вместе с обилием солнца грянул оголтелый птичий гомон. Ах, как хорошо, как хорошо! Ван спускался по парадной лестнице, и родитель генерала Дурманова, признав, препроводил его важным взглядом к старому князю Земскому и прочим предкам, и каждый взирал на Вана со сдержанным интересом, как вглядываются музейные стражи в одинокого туриста в полумраке старого особняка.