Мигель Астуриас - Синьор президент
Кара де Анхель поднял бокал за любовь. Хозяйка тоже налила себе анисовой. И все трое выпили.
Из осторожности не зажигали света, только теплилась свеча перед фигуркой Девы, да полуголые тела бандитов бросали длинные, причудливые тени на тусклые, как сухое сено, стены комнаты, да бутылки поблескивали цветными огоньками. Все смотрели на часы. Плевки меткими пулями ударяли в пол. Кара де Анхель отошел в сторону и прислонился к стене. Его большие черные глаза рассеянно блуждали по комнате, а в го лове назойливо жужжала мысль, которая появлялась всегда в трудные минуты: ему хотелось иметь жену и детей. Он улыбнулся про себя, вспомнив историю об одном государственном преступнике, приговоренном к смерти. За двенадцать часов до казни его посетил но поручению Президента сам военный прокурор и обещал ему любую милость (включая жизнь), если он попридержит свой язык. «Я прошу одной милости. – ответил преступник. – Хочу оставить по себе сына». – «Хорошо», – сказал судья и через некоторое время прислал ему уличную девку. Приговоренный не прикоснулся к ней, отослал ее и, когда вернулся судья, сказал: «Сукиных сынов у нас и без того хватает».
Он снова улыбнулся уголками губ. «Был я редактором газеты, дипломатом, депутатом, алькальдом – и вот, будто ничего не было, стал я вожаком шайки. Да, чертова штука – жизнь. «That is the life in the tropic»[5]
От каменной глыбы собора оторвался гулкий удар. Другой…
– Все на улицу! – крикнул Кара де Анхель, выхватывая револьвер, – Скоро вернусь с моим сокровищем! – кинул он хозяйке на бегу.
– А ну, давай! – командовал Васкес, карабкаясь ящерицей по стене генеральского дома.
Два или три бандита лезли за ним.
В доме генерала еще не отзвучали удары часов.
– Ты идешь, Камила?
– Да, папа!
Каналес был в бриджах и в синей куртке. Галуны спороли, только серебряная голова оттеняла темное сукно. Без слез, без единого слова Камила бросилась к отцу. Душе не понять ни счастья, ни горя, если она не знала их раньше. Кусать бы соленый от слез платок, рвать его, терзать зубами!… Для Камилы все это было игрой или страшным сном, только не правдой, ведь этого не могло быть на самом деле. Того, что случилось с ней – с ее папой, – не могло быть. Генерал Каналес обнимал ее на прощанье.
– Так я обнимал маму, когда уходил на войну, сражаться за родину. Она не верила, что я вернусь, – и сама меня не дождалась.
На крыше раздались шаги. Старый воин отстранил Камилу и вышел в патио. Между кустами и вазонами он пробирался к двери. Каждая азалия, каждая герань, каждая роза слала ему прощальный привет. Прощальный привет слал ему глиняный вазон, а теплый свет комнат уже простился с ним. Дом погас сразу, словно отрезанный от других домов. Бежать – недостойно солдата! Но – вернуться в свою страну во главе победоносных освободителен…
Камила, согласно плану, распахнула окно.
– Воры! Помогите! Воры!
И раньше чем ее крик затерялся в огромной ночи, жандармы были в комнате – те самые жандармы, что сторожили дом. Они поднесли ко рту длинные пальцы свистков. Противный, дребезжащий звук металла и дерева. Распахнулась входная дверь. Агенты в штатском высунулись из-за угла, сжимая на всякий случай револьвер, надвинув шляпу и подняв повыше воротник. Настежь открытая дверь глотала людей одного за другим. Мутная водица… Васкес, едва влез на крышу, перерезал провода; тьма окутала коридоры и комнаты. Люди чиркали спичками, натыкаясь на шкафы, на комоды и буфеты; сбивали одним ударом замки, стреляли в стекла, разносили в щепы драгоценное дерево – и рылись, рылись, рылись. Другие бродили по огромной гостиной; кто рушил на пол кресла, кто столы, кто столики с фотографиями – трагической колодой разлетелись они во тьме, – кто бил кулаком по клавишам кабинетного рояля, который не успели закрыть, а он громко жаловался, как истязаемое животное.
Вдалеке прозвенел смех ножей и вилок. Потом – приглушенный крик. Нянька прятала Камилу в столовой за одним из буфетов. Фаворит отпихнул старуху. Косы зацепились за ручку буфетного ящика, вилки посыпались на пол. Нянька закричала, Васкес стукнул ее по голове. Она мешком рухнула на пол. Он еще раз ударил по чему-то мягкому. Тьма – хоть глаз выколи.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. 24, 25, 26 и 27 апреля
XII. Камила
Часами стояла она перед зеркалом. «Ух и мартышка! Смотри, черта увидишь», – ворчала няня. «А я сама – черт», – отвечала она. Волосы торчат языками черного пламени, кожа лоснится от шоколадного масла, зеленые раскосые глаза широко расставлены. Индианочка Каналес (так прозвали ее подруги) даже в форменном платье, застегнутом до самого горла, явно взрослела, хорошела, становилась все женственней, все капризней и любопытней.
– Пятнадцать, – говорила она зеркалу. – А я все маленькая, все с тетками, все с кузенами, вот пристали, москиты!
Она дергала себя за волосы, вскрикивала, гримасничала. Никаких нет больше сил, всюду они вместе, скопом. Как маленькая! И к мессе, и на Утес Кармильской Девы, и верхом, и пешком, и на гулянье, и на прогулку в Ивовые овраги.
Дяди – усатые чудища, толстые пальцы унизаны перстнями. Кузены – растрепы и растяпы. Тетки – жуткие ведьмы. Такими она их видела; просто противно, когда кузены дарят пестрые фунтики конфет, как девчонке; дяди берут за подбородок вонючими от табака пальцами, большим и указательным, и поворачивают ее лицо туда и сюда (она инстинктивно напрягала шею); тетки – слюняво целуют сквозь паутину вуалетки.
Вечерами по воскресеньям она дремала или томилась в гостиной над осточертевшими фотографиями семейного альбома; фамильные портреты смотрели на нее и с темно-красных ковровых обоев, и со столиков черного дерева, и с горок, и с мраморных консолей; а отец урчал у окна, словно кот, глядя на опустевшую улицу, изредка раскланивался со знакомыми. Они почтительно снимали шляпу. Как же, сам генерал Каналес! Генерал отвечал им трубным голосом: «Добрый вечер…», «До завтра…», «Рад приветствовать…», «Будьте здоровы».
Фотографии. Мама в молодости. Видны лицо и пальцы, все остальные дары природы скрыты: платье по щиколотку, митенки по локоть, боа, шляпа в лентах и в струящихся перьях, гофрированный зонтик. Тетки, пышные и тяжелые, словно мебель гостиной, в окаменевших высоких прическах, украшенных диадемой. Мамины подруги – одни в узорных шалях, высоких гребнях, с веерами; другие – в виде индианок, в сандалиях, в длинной рубахе, с кувшином на плече; третьи – в мушках и в драгоценностях. Фотографии убаюкивали Камилу, в сумерках мягко подкрадывалась дремота и заранее известные надписи: «Пусть этот портрет следует за тобой как тень», «Да будет вечно с тобой бледное свидетельство моей любви», «Когда забвение сотрет мои слова, умолкнет воспоминанье». Под сухими фиалками, прикрепленными выцветшей ленточкой, она с трудом разбирала: «Помни 1898», «…обожаемой», «До могилы», «Неведомая тебе…»
Отец здоровался со знакомыми, проходившими изредка но пустынной улице, и трубный его голос отдавался в гостиной ответом на эти надписи. «Пусть этот портрет следует за тобой как тень». – «Очень рад. очень рад». – «Да пребудет вечно с тобой бледное свидетельство моей любви». – «Спасибо, будьте здоровы». – «Когда забвение сотрет мои слова, умолкнет воспоминанье». – «Покорный слуга, привет матушке!»
Один из друзей иногда убегал из альбома и становился у окна, поболтать с генералом. Камила подглядывала из-за гардин. На фотографии он был молодой, стройный, гордый, в красивых клетчатых брюках, в застегнутом сюртуке и в странной высокой шляпе, похожей на тыквенную бутыль. В те времена такие шляпы назывались «На, погляди!».
Камила улыбалась и бормотала про себя: «Лучше б вы оставались на фотографии. Конечно, ваш костюм вышел из моды, зато у вас не было пуза, и лысины, и таких щек, как будто вы держите во рту конфету».
Из полумрака бархатных гардин, пропахших пылью, зеленые глаза Камилы смотрели в прозрачность воскресного вечера. Пристально и неумолимо наблюдали стеклянные зрачки за всем, что творилось на улице.
Опершись на атласную подушечку, без мундира (как ослепительно сверкали рукава его рубахи!), отец беседовал поверх балконной решетки с каким-то, по-видимому, близким знакомым. Желчный господин, нос крючком, усики, палка с золотым набалдашником, проходил мимо, генерал его окликнул: «Сколько лет, сколько зим!» – а Камила нашла в альбоме. Нелегко его узнать. Пришлось долго рассматривать. Раньше у несчастного нос был как нос, лицо приятное, круглое. Да, время не красит! Теперь у него лицо худое, скуластое, глаза запали, брови вылезли, челюсти разрослись. Голос глухой, говорит он медленно и все время подносит к лицу набалдашник, как будто нюхает золото.
Мчится бесконечность. Мчится она, Камила. Все, что было в ней неподвижно, – мчится куда-то. Слова восторга бились на ее губах, когда она в первый раз увидела море. Но на теткины вопросы: «Ну, как? Как?» – она безразлично бросила: «Я уже видела, на картинках!»