Хуан Валера - Пепита Хименес
Маленькие участники празднества – дети прислуги и домочадцев Пепиты, – исполнив свою роль, получили подарки и сласти и отправились спать.
Нам подали фрукты в сиропе, шоколад с бисквитным тортом и чай с безе. Гости разошлись только в полночь.
С наступлением весны Пепита отказалась от своего уединения, чем батюшка весьма доволен. Отныне Пепита будет принимать каждый вечер, и батюшка желает, чтобы я бывал у нее.
Пепита сняла траур и выглядит еще наряднее и краше в легких, хотя и очень скромных, платьях.
Надеюсь, батюшка не задержит меня здесь дольше чем до конца месяца. В июне мы поедем в город, и вы увидите, с какой радостью я, освобожденный от Пепиты, которая обо мне не думает и не вспомянет меня ни добрым, ни злым словом, обниму вас и стану – наконец-то! – священником.
7 мая
Как я уже писал, каждый вечер с девяти до двенадцати мы собираемся у Пепиты. Туда неизменно приходят четыре-пять местных сеньор с дочерьми, тетя Касильда и шесть-семь молодых людей, которые обычно играют в фанты с девушками. В этом маленьком обществе можно насчитать три-четыре парочки.
Солидная публика всегда одна и та же – так сказать, цвет общества: мой отец – касик городка, врач, нотариус и сеньор викарий.
Партию в ломбер составляют Пепита, батюшка, сеньор викарий и еще кто-нибудь из гостей.
Я не знаю, к какой группе примкнуть. Если я присоединяюсь к молодым людям, то своей серьезностью я только мешаю их играм и нежным беседам. А когда подхожу к старшему поколению, мне остается только хлопать глазами: из всех карточных игр я умею играть лишь в три листика – вслепую и в открытую и немного в туте или перекрестную бриску.
Лучше было бы мне просто не посещать эти вечера. Но батюшка настаивает, чтоб я ходил, иначе я буду, по его словам, смешон.
Батюшка необычайно удивляется моему невежеству в некоторых вещах. То, что я не умею играть в ломбер – даже в ломбер! – прямо ошеломляет его.
– Дядя воспитывал тебя под стеклянным колпаком, начинял одним богословием, но он оставил тебя в неведении всех жизненных вопросов. Раз ты будешь священником, тебе не придется ни танцевать, ни ухаживать на вечеринках, так надо же научиться хоть игре в ломбер. Не то что же тебе, несчастному, делать!
Мне пришлось согласиться с его доводами, и теперь батюшка учит меня играть в ломбер, чтобы я как можно скорее мог блеснуть на вечерах у Пепиты. Как я вам писал, ему хотелось еще научить меня фехтовать, курить, стрелять из пистолета и метать барру, но тут я остался непреклонен.
– Да, как разнится, – восклицает отец, – моя молодость от твоей! – А затем добавляет со смехом: – По сути дела это одно и то же. У меня тоже были часы канонической службы в казармах лейб-гвардии: сигара заменяла мне кадило, колода карт – молитвенник, не было недостатка и в других более или менее духовных занятиях и упражнениях.
Хотя вы и предупреждали меня об этих странностях батюшки, давая понять, что именно из-за них я провел с вами двенадцать лет – с десяти до двадцати двух, – выражения батюшки, иногда весьма вольные, все еще поражают меня и сбивают с толку. Но что с ним поделаешь! Хоть я и не смею укорять его за эти словечки, я их не одобряю и выслушиваю без улыбки.
Достойно особого удивления и похвалы то, что в доме Пепиты батюшка становится совсем другим человеком. Даже случайно у него не вырвется ни одного выражения, ни одной шуточки из тех, какими он обычно пересыпает свою речь. У Пепиты батюшка – воплощенная сдержанность. Кроме того, молодая вдова, по-видимому, с каждым днем все более пленяет его и он все тверже надеется на победу.
Батюшка по-прежнему доволен моими успехами в верховой езде. Через четыре-пять дней, говорит он, я уже смогу поехать на Лусеро, вороном коне, в чьих жилах течет кровь арабской и гвадалкасарской породы; он очень хорош на рыси, в галопе и обучен различным курбетам.
– Кто сядет на Лусеро, тот может на пари состязаться в верховой езде с самим кентавром! И ты этого скоро добьешься.
Хоть я провожу весь день на коне, в казино или у Пепиты, я урываю от сна несколько часов – добровольно, а иной раз из-за бессонницы, – чтобы поразмыслить над своим положением и поговорить со своей совестью. Образ Пепиты постоянно живет в моей душе, «Может быть, это любовь?» – спрашиваю я себя.
Мое моральное обязательство, мой обет посвятить себя церкви еще не подтвержден, но для меня он действителен и окончателен. И если в мою душу проникло нечто, мешающее его исполнению, я должен бороться против этого препятствия.
Во всяком случае, я вижу – не обвиняйте меня за это в самоуверенности, – я вижу, что моя воля, как вы меня и наставляли, еще властвует над всеми моими чувствами. Пока Моисей на вершине Синая беседовал с богом, непокорная чернь в долине поклонялась тельцу. Хотя я молод, дух мой закален, и я тоже мог бы удостоиться беседы с богом, если бы враг не напал на меня в самом святилище. В душе моей появился образ Пепиты. Это дух, борющийся с моим духом. Идея ее красоты во всей ее нематериальной чистоте все глубже проникает в душу, где надлежит царить одному богу, и мешает мне приблизиться к нему.
Но я не поддаюсь ослеплению. Я сохраняю ясный, отчетливый взгляд, у меня нет галлюцинаций. Над духовной склонностью, влекущей меня к Пепите, царит любовь к беспредельному и вечному. Хотя я представляю себе Пепиту как идею, как поэзию, она не перестает быть идеей, поэзией чего-то конечного, ограниченного, конкретного; любовь же к богу и понятие бога – беспредельны. Но, несмотря на все усилия, мне не удается облечь в доступную воображению форму это высшее понятие, и предмету наивысшей любви не удается одержать победу над образом преходящей эфемерной истины и изгнать воспоминание о ней, отравляющее мою душу. Я горячо молю небо пробудить во мне силу воображения и создать какое-либо подобие, символ этого всеобъемлющего понятия, который мог бы поглотить и уничтожить образ этой женщины и память о ней. Высшее понятие, к которому устремлена моя любовь, смутно, темно, неописуемо сумрачно; в то же время образ Пепиты живет во мне четкий, ясный и сияющий тем невыразимо мягким светом, который только радует духовный взор, а не ослепляет его, подобно яркому блеску столь же невыносимому как мрак.
Ничто не в силах уничтожить образ этой женщины. Он встает между мной и распятием, между мной и святым изображением богородицы, появляется даже между строками духовной книги, которую я читаю.
Однако я не думаю, будто поражен тем недугом, какой в наше время зовется любовью. И если бы даже так случилось, я стал бы бороться – и победил бы.
Меня беспокоит то, что каждый день я вижу эту женщину, слушаю постоянные похвалы ей даже из уст отца викария; и я чувствую, как мой дух, покидая должное уединение, погружается в мирскую суету. Но нет, я еще не полюбил Пепиту. Я уеду и забуду ее.
А пока я здесь, я буду мужественно бороться. Я буду бороться с богом любовью и смирением. Мои мольбы дойдут до него, как пламенные стрелы, и пробьют щит, за которым он скрывается от взора моей души. Я буду сражаться, как Израиль, в тиши ночи, и бог ранит меня в бедро и поборет в этом поединке, чтобы я стал победителем, будучи побежденным.
12 мая
Раньше, чем я мог об этом мечтать, дорогой дядя, батюшка предложил мне оседлать Лусеро; вчера в шесть часов утра я оседлал этого красивого зверя, как его называет батюшка, и мы отправились в поле. Батюшка ехал верхом на рыжей невысокой кобылке.
Я так уверенно и ловко сидел на великолепном скакуне, что батюшка невольно поддался искушению блеснуть своим учеником; мы отдохнули на ближнем хуторе, примерно в полулиге отсюда, а к одиннадцати часам повернули домой. С оглушительным цоканьем мой конь помчался по многолюдным улицам нашего города, – только щебень летел из-под его копыт. Нечего и говорить, что мы проехали и по той улице, где жила Пепита, которую в последнее время можно часто видеть у окна. Она и на сей раз сидела за зелеными жалюзи, у решетки в окне нижнего этажа.
Как только Пепита услышала шум, она подняла глаза и, увидев нас, отложила шитье в сторону и стала смотреть в окно. Лусеро, как я узнал позднее, часто вставал на дыбы именно у дома Пепиты; он и на этот раз начал горячиться. Я попробовал его успокоить, но, то ли он еще не привык к моей руке, то ли всадник показался ему не заслуживающим внимания, – унять его было невозможно: он фыркал, делал курбеты и лягался. Я же кольнул его шпорами, ударил хлыстом по груди, натянул поводья – словом, показал, что я его властелин. Тогда Лусеро, уже ставший было на дыбы, покорно склонил шею и согнул колени, точно в поклоне.
Собравшаяся вокруг нас толпа любопытных разразилась рукоплесканиями, а батюшка воскликнул:
– Вот что значит сильный и смелый парень! И заметив в толпе Куррито, у которого, кроме гулянья, не существовало другого занятия, он обратился к нему:
– Смотри, плут, смотри на богослова! Теперь уж где тебе насмехаться, разинь-ка пошире рот!