Чарльз Диккенс - Одержимый или сделка с призраком
Милли уже стучала в дверь.
— Что же мне делать, не обращать внимания на пустые страхи или и дальше избегать ее? — шептал Ученый, в смущении озираясь по сторонам.
В дверь снова постучали.
— Из всех, кто мог бы сюда прийти, именно с ней я не хочу встречаться, — хрипло, тревожно произнес Редлоу, обращаясь к студенту. — Спрячьте меня!
Студент отворил узенькую дверь в каморку с косым потолком, помещавшуюся под скатом крыши. Редлоу поспешно прошел в каморку и захлопнул за собою скрипучую дверцу.
Тогда студент снова лег на свою кушетку и крикнул Милли, что она может войти.
— Милый мистер Эдмонд, — сказала Милли, оглядевшись, — а внизу мне сказали, что у вас сидит какой-то джентльмен.
— Здесь никого нет, я один.
— Но к вам кто-то приходил?
— Да, приходил.
Милли поставила на стол свою корзинку и подошла сзади к кушетке, словно хотела взять протянутую руку, — но руки ей не протянули. Слегка удивленная, она тихонько наклонилась над кушеткой, заглянула в лицо лежащего и ласково коснулась его лба.
— Вам опять стало хуже к вечеру? Днем у вас голова была не такал горячая.
— А, пустяки! — нетерпеливо сказал студент. — Ничуть мне не хуже!
Еще более удивленная, но без тени упрека на лице, она отошла от него, села по другую сторону стола и вынула из корзинки узелок с шитьем. Но тут же передумала, отложила шитье и, неслышно двигаясь по комнате, начала аккуратно расставлять все по местам и приводить в порядок; даже подушки на кушетке она поправила таким осторожным, легким движением, что студент, который лежал, глядя в огонь, кажется, этого и не заметил. Потом она подмела золу, высыпавшуюся из камина, села, склонила голову в скромном чепчике над своим шитьем и тотчас принялась за дело.
— Это вам новая муслиновая занавеска на окно, мистер Эдмонд, — промолвила она, проворно работая иглой. — Она будет очень мило выглядеть, хоть и стоит совсем дешево, и к тому же она защитит ваши глаза от света. Мой Уильям говорит, что сейчас, когда вы так хорошо пошли на поправку, в комнате не должно быть слишком светло, не то у вас от яркого света закружится голова.
Эдмонд ничего не ответил, только заворочался на кушетке, но было в этом столько нетерпения и недовольства, что иголка замерла в руках Милли, и она с тревогой посмотрела на него.
— Вам неудобно лежать, — сказала она, отложила шитье и поднялась. — Сейчас я поправлю подушки.
— И так хорошо, — ответил он. — Оставьте, пожалуйста. Вечно вы беспокоитесь по пустякам.
Говоря это, он поднял голову и посмотрел на нее холодно, без малейшего проблеска благодарности, так что, когда он опять откинулся на подушки, Милли еще с минуту стояла в растерянности. Но потом она все же снова села и взялась за иглу, не укорив его даже взглядом.
— Я все думаю, мистер Эдмонд, о том, о чем вы и сами так часто думали, когда я сидела тут с вами последнее время: как это верно говорится, что беда научит уму-разуму. После вашей болезни вы станете ценить здоровье, как никогда не ценили. Пройдет много-много лет, опять наступит рождество, и вы вспомните эти дни, как вы тут лежали больной, один, потому что не хотели вестью о своей болезни огорчать милых вашему сердцу, — и родной дом станет вам вдвойне мил и отраден. Правда же, это хорошо и верно люди говорят?
Она была так занята своим шитьем, так искренне верила в справедливость того, о чем говорила, да и вообще такая она была спокойная и уравновешенная, что ее мало заботило, какими глазами посмотрит на нее Эдмонд, выслушав эти слова; поэтому не согретый благодарностью взгляд, который он метнул в нее вместо ответа, не ранил ее.
— Ах, — сказала Милли, задумчиво склонив набок свою хорошенькую головку и не отрывая глаз от работы, — даже я все время об этом думала, пока вы были больны, мистер Эдмонд, а где же мне с вами равняться, я женщина неученая и нет у меня настоящего разумения. Но только эти бедняки, которые живут внизу, и вправду к вам всей душой, а я как погляжу, что вы совсем из-за них растрогаетесь, так и думаю: уж, верно, и это для вас какая-то награда за нездоровье, и у вас на лице это можно прочитать, прямо как по книге, что, если бы не горе да страдания, мы бы и не приметили, сколько вокруг нас добра.
Она хотела еще что-то сказать, но остановилась, потому что больной поднялся с кушетки.
— Не будем преувеличивать ничьих заслуг, миссис Уильям, — небрежно бросил он. — Этим людям, смею сказать, в свое время будет заплачено за каждую самую мелкую услугу, которую они мне оказали; вероятно, они этого и ждут. И вам я тоже весьма признателен.
Она перестала шить и подняла на него глаза.
— Не надо преувеличивать серьезность моей болезни, — продолжал студент. — Этим вы не заставите меня почувствовать еще большую признательность. Я сознаю, что вы проявили ко мне участие, и, повторяю, я вам весьма обязан. Чего же вам еще?
Шитье выпало из рук Милли, и она молча смотрела, как он, раздосадованный, ходит по комнате, порою остановится на минуту и снова шагает взад и вперед.
— Еще раз повторяю, я вам весьма обязан. Ваши заслуги бесспорны, так зачем же ослаблять мою признательность, предъявляя ко мне какие-то непомерные претензии? Несчастья, горе, болезни, беды! Можно подумать, что я был на волосок от десяти смертей сразу!
— Неужто вы думаете, мистер Эдмонд, — спросила Милли, вставая и подходя к нему, — что, когда я говорила об этих бедняках, я намекала на себя? На себя? — И она с улыбкой простодушного удивления приложила руку к груди.
— Ах, да ничего я об этом не думаю, моя милая, — возразил студент. — У меня было небольшое недомогание, которому вы с вашей заботливостью (заметьте, я сказал — заботливостью!) придаете чересчур большое значение; ну, а теперь все прошло, и довольно об этом.
Холодно посмотрев на Милли, он взял книгу и подсел к столу.
Милли еще минту-другую смотрела на него, и постепенно улыбка ее погасла. Потом, отойдя к столу, где оставалась ее корзинка, она тихо спросила:
— Мистер Эдмонд, может быть, вам приятнее побыть одному?
— Не вижу причин вас удерживать. — отозвался он.
— Вот только… — нерешительно промолвила она, показывая на шитье.
— А, занавеска, — он презрительно засмеялся. — Ради этого не стоит оставаться.
Она свернула свою работу и уложила в корзинку. Потом остановилась перед Эдмондом, глядя на него с такой терпеливой мольбой, что и он поневоле поднял на нее глаза, и сказала:
— Если я вам понадоблюсь, я с охотой приду опять. Когда я вам была нужна, я приходила с радостью, никакой заслуги в этом нет. Может, вы боитесь, как бы теперь, когда вы пошли на поправку, я вас не обеспокоила. Но я не стала бы вам мешать, право слово, я бы приходила только, пока вы еще слабы и не можете выйти из дому. Мне от вас ничего не нужно. Но только верно, что вам надо бы обращаться со мной по справедливости, все равно как если бы я была настоящая леди — даже та самая леди, которую вы любите. А если вы подозреваете, будто я из корысти набиваю себе цену за ту малость, что я старалась сделать, чтобы вам, больному, было тут немножко повеселее, так этим вы не меня, а себя обижаете. Вот что жалко. Мне не себя, мне вас жалко.
Будь она исполнена бурного негодования, а не сдержанности и спокойствия; будь ее лицо столь же гневным, сколь оно было кротким, и кричи она вместо того, чтобы говорить таким тихим и ясным голосом, — и то после ее ухода комната не показалась бы студенту такой пустой и одинокой.
Мрачно смотрел он недвижным взором на то место, где она только что стояла, и в это время из своего убежища вышел Редлоу и направился к двери.
— Когда тебя вновь постигнет недуг — и пусть это будет поскорее! — сказал он, яростно глядя на студента, — умри здесь! Издохни, как собака!
— Что вы со мной сделали? — воскликнул студент, удерживая его за край плаща. — Вы сделали меня другим человеком! Что за проклятие вы мне принесли? Верните мне мою прежнюю душу!
— Сначала верните душу мне! — как безумный, крикнул Редлоу. — Я заражен! Я заражаю других! Я несу в себе яд, отравивший меня и способный отравить все человечество! Там, где прежде я испытывал участие, сострадание, жалость, я теперь обращаюсь в камень. Самое присутствие мое вредоносно, всюду, где я ни пройду, я сею себялюбие и неблагодарность. Лишь в одном я не столь низок, как те, кого я обращаю в злодеев: в тот миг, как они теряют человеческий облик, я способен их ненавидеть.
С этими словами он оттолкнул юношу, все еще цеплявшегося за его плащ, и, ударив его по лицу, выбежал в ночь, где свистел ветер, падал снег, неслись по небу облака и сквозь них смутно просвечивал месяц — и всюду и во всем чудились ему слова Призрака: их насвистывал ветер, нашептывал падающий снег, он читал их в проносящихся по небу облаках, в лунном свете и в угрюмых тенях: «Прими от меня дар и неси его всем и всюду, куда бы ты ни пошел!»
Куда он шел — этого он сам не знал, и ему было все равно, лишь бы оставаться одному. Перемена, которую он ощущал в себе, обратила шумные улицы в пустыню, и его собственную душу — в пустыню, и толпы людей вокруг, людей с бесконечно разными судьбами, терпеливо и мужественно сносящих то, что выпало каждому на долю, — в несчетное множество песчинок, которые ветер сметает в беспорядочные груды и вновь раскидывает без смысла и без цели. Видение предсказало, что былое вскоре изгладится из его памяти и сгинет без следа, по этот час еще не настал, сердце Ученого пока еще не совсем окаменело, и, понимая, во что обратился он сам и во что обращает других, он старался избегать людей.