Юрий Рытхэу - Сон в начале тумана
Подходя к школе, Антон, приглушив голос, с упреком произнес:
— Сколько раз тебе говорил: не выходи с кружкой на мороз — простудишься.
— Я очень тепло одета, — ответила Тынарахтына.
— Ну, ладно, поливай тюленя, да только побыстрее, чтобы никто не видел.
— Почему чтобы никто не видел? Пусть видят, что учитель соблюдает обычай и делает все, как настоящий охотник, — ответила Тынарахтына.
Она аккуратно наклонила кружку, и светлая струя воды сбила несколько кровавых ледяных комочков с усатой тюленьей морды. Тут она заметила, что Антон пытается ее обойти и войти в дом.
— Подожди! — властно остановила его Тынарахтына и сунула ему кружку. — Отпей и сделай все, как я тебя учила.
Джон нарочно замедлил шаг, чтобы видеть все.
Антон со страдальческим выражением лица отпил из кружки и выплеснул остаток в сторону моря, умилостивляя морских богов.
— Ну, довольна? — сердито спросил он жену.
— Теперь можешь входить, — торжественно разрешила Тынарахтына и принялась утиным крылышком сметать с тюленьей туши снег.
Джон потащил добычу к своей яранге, где у заиндевелого порога его уже ждала Пыльмау с древним жестяным ковшиком… Пройдет еще очень и очень много времени, прежде чем встанут на косе Энмына новые дома и не люди, а машины будут подтаскивать убитых тюленей к порогу. Исчезнет ли этот обычай, от которого не может отказаться даже такая передовая женщина, как Тынарахтына?
Пыльмау проделала те же привычные движения, что и Тынарахтына у порога школы, и когда Джон отпил и выплеснул воду морским богам, она спросила:
— Что ты такой сегодня задумчивый?
— О будущем думаю, — с улыбкой ответил Джон.
— О будущем? — переспросила Пыльмау.
— О том времени, когда на берегу нашем будут стоять большие многоэтажные дома и нерп будут приносить, не люди, а машины. Тогда ты будешь поить из ковшика не меня, а машину, и будешь обметать снег не с торбасов, а с железных колес.
— Что-то нехорошее ты говоришь, Джон, — подозрительно заметила Пыльмау. — Иди скорее в ярангу отдыхать. Ты, наверное, очень устал!
В пологе сидел Яко и рисовал при свете двух ярко горевших жирников на чистой стороне обертки плиточного чая.
— А братец нам русскую сказку рассказывал, — шепелявя, сообщила Софи-Анканау.
— О чем ты рассказывал, Яко? — спросил Джон.
— Не сказку я рассказывал, — признался Яко. — О будущем говорил. Пересказывал, что нам учитель говорит.
— Что же он говорит? — с любопытством спросил Джон.
— О том, что будет Энмын совсем другой… В ярангах будут гореть чудесные лампы… — Яко запнулся и поправился: — И яранг тоже не будет, а построят новые дома, даже не деревянные, а каменные, как в Москве и Петрограде. И музыка будет играть на улицах, чтобы не было слышно воя пурги и грохота льдин на море… И еще — мы будем читать книги, написанные на нашем языке…
— И не будет больше болезней, голода, — подхватил Джон.
— И ты об этом знаешь, атэ? — обрадованно спросил Яко.
— Да, — ответил Джон. — Только это будет очень и очень не скоро, потому что прекрасная мечта тем и прекрасна, что она почти недостижима.
27Отгремели первые выстрелы в море. У берега Энмына осталась лишь одна большая льдина, которая никак не могла ни растаять, ни отцепиться от берега и уплыть. Она вся была продырявлена солнечными лучами и представляла опасность для ребятишек, которые так и норовили заскочить на льдину и опустить в многочисленные дыры крючок с красной тряпицей — половить канаельгинов — морских бычков, костистых, но необыкновенно вкусных.
Байдары убрали на высокие подставки, а вельбот оставался на берегу, подпертый палками, чтобы не заваливался на бок и не портил белую окраску.
Возле школы высились штабеля бревен и досок, выгруженные прошлогодним пароходом. Ждали приезда Тэгрынкеу, чтобы приняться за строительство новой школы, но тот носился по береговым стойбищам, тундре и почти не бывал в Уэлене.
Покончили с белогвардейскими бандами. На побережье почти не осталось иностранных торговцев, но оказалось, что есть еще один враг, который раньше не был виден.
Немногие чукчи, которые начали богатеть, вдруг поняли, что с приходом Советской власти их виды на будущее рухнули. Мало того, разговоры о том, что вельботы, байдары, подвесные моторы, гарпунные пушки и даже оленные стада должны стать общинной собственностью, кое-где начали сбываться. И тогда подняли головы и Алитеты, и Акры, и многие другие. Богатые оленеводы уходили в труднодоступные долины, под защиту высоких, покрытых скользкими ледниками остроконечных гор. Иногда между новыми Советами и старейшинами разгорались кровопролитные сражения.
Все эти вести доходили до Энмына иногда с такими искажениями, что им скоро перестали верить и даже гордились, что в Энмыне такого нет, потому что здесь живет спокойный и разумный народ, понимающий, где настоящее добро, нужное человеку, а где лишь одни слова.
Несмотря на внешнее спокойствие и неизменность весенних занятий энмынца, носилось в воздухе что-то необычное, может быть, даже тревожное предчувствие перемен в жизни. Антон Кравченко ждал нового парохода и говорил, что на этот раз прибудут не только доски и бревна, но даже настоящие окна и двери и кирпич для печки в школе. Не говоря уже о том, что будут новые ружья, патроны, запас муки, чая и сахара.
Посреди лета Антон вдруг загорелся желанием съездить в бывшее стойбище Ильмоча, проведать новый Совет.
— Они сами скоро прикочуют к нам, — отговаривал Орво. — Зачем зря гонять собак по мокрой тундре?
— Может, им какая помощь требуется, — настаивал Антон. — Поедем все — и Тнарат, и Джон, и Гуват, и Армоль.
— Мне надо чинить ярангу, — тут же отказался Армоль.
На поездке в оленеводческое стойбище настаивали и женщины: требовались оленьи шкуры на зимнюю одежду, на зимние пологи, которые загодя уже начинали готовить старательные хозяйки; в хорошую погоду полог расстилали на улице, и хозяйка с помощью пришедших на помощь подружек исследовала каждый шов, латала прохудившиеся места.
К оленеводам отправились солидно: на байдаре переехали лагуну, а оттуда уже собачьими упряжками на нартах с железными подползками по мокрой тундре двинулись к распадкам, где пастухи бывшего стойбища Ильмоча пасли оленей.
Над стойбищем висела тишина, и Джон позавидовал кочевникам, которые отгорожены от неожиданностей и странных поворотов в своих судьбах огромными тундровыми пространствами, непроходимыми реками и высокими хребтами. Правда, и их не миновали отголоски революционных событий. Пожалуй, нигде больше на Чукотке не было такого кровавого побоища, как в стойбище Ильмоча.
И все-таки здесь тихо.
Пастухи встретили приезжих радушно, но с какой-то виноватостью, будто в стойбище случилось что-то постыдное, о чем оленеводы не хотели рассказывать гостям.
Гости поместились в яранге Ыттувьйи, который занимал теперь место Ильмоча, но уже в звании председателя Туземного Совета.
Он и посетовал за вечерней едой:
— Не знаем, как жить дальше… Чую — какие-то перемены в жизни должны быть, а какие — не знаю, — сокрушенно развел руками Ыттувьйи.
— Разве плоха жизнь, которой вы живете? — спросил Джон.
— Может быть, она и хороша, — задумчиво ответил Ыттувьйи. — Все так же идет, как раньше: солнце всходит на положенном месте, и закат никуда не переместился. Озера и реки замерзают в свое время и тают, когда солнце начинает жечь голую шею. Олень рождается на первых проталинах с четырьмя ногами и с двумя глазами… Все идет правильно и как надо…
Ыттувьйи замолчал, посмотрел на гостей, словно ждал от них отклика, но никто ничего не сказал, и все ждали продолжения его речи.
— Раньше я знал, что должно быть в жизни, — продолжал Ыттувьйи, — мне казалось, что я все понимаю. А если что было непонятно, о том заботился шаман или же сам Ильмоч. Главная же моя забота была — сохранить оленей, умножить стадо, потому что я чувствовал, когда олень болел, когда он голодал в плохие зимы, стирая копыта о ледяную корку… Я знал свой день, свою жизнь… А теперь не знаю… Есть у нас Совет, разговоры о будущем, а что делать Совету — не знаем, какое нас ждет будущее, не ведаем… Вот почему мы тогда зимой столько оленей без разбору забили? Не потому, что перестали быть оленными людьми, перестали понимать, какой олень нужен для еды, какой на племя. Просто мы вдруг почуяли себя хозяевами, словно сорвались с цепи, и никто нам ничего не скажет, никто не упрекнет, если даже важенку забьем… Кто-то из нас даже сказал, не худо бы и священных оленей заколоть, но от этого повеяло морозом, и все сделали вид, что не слышали кощунственных слов. А потом я думал: а почему бы и нет? Говорят, что боги больше не существуют даже у русских, так отчего же они должны у нас оставаться? Вот Орво нас потом немного отрезвил, но так и не сказал, как нам жить дальше. Эти мысли не дают нам покоя, громко спрашивают нас самих, а мы сами себе не можем ответить, а уж другим и подавно. Вроде бы спокойно у нас в стойбище снаружи, а внутри очень беспокойно, иные даже стали худеть от мыслей. Кто-нибудь нам скажет о будущей жизни?