Готфрид Келлер - Зеленый Генрих
Я и сам уже заметил прежде, что Люс прошел своеобразную школу у великих итальянцев, не пытаясь, однако, подражать им в невозможном, теперь же я узнал, что раньше он учился искусству строгого немецкого рисунка, причем в уверенном владении карандашом и углем он почти сравнялся со знаменитым своим учителем[127], а краску считал более или менее неизбежным злом. Но после многолетнего пребывания в Италии он вернулся совершенно преображенным и на свою прежнюю манеру смотрел свысока. Когда об этом зашла речь и Эриксон высказал сожаление, что Люс пренебрегает благородным немецким рисунком, который в своем роде составляет незаменимое достояние и особенность нации, тот заметил:
— Ну вот еще! Кто хорошо пишет красками, тот уж наверняка умеет рисовать и осилит любой сюжет! Кстати, я иногда работаю и в этом стиле, по лишь для собственного развлечения.
Он принес довольно большой альбом из отличной бумаги, переплетенный в кожу и снабженный стальным замком. Он отпер его ключиком, висевшим на цепочке от часов, и нам открылся, лист за листом, целый мир красоты и в то же время издевки над нею; такие противоположности редко уживаются месте. То была история нескольких любовных увлечений, пережитых Люсом и зарисованных им в альбом тончайшим карандашом и в самом солидном немецком стиле. Можно было представить себе, будто Дюрер[128] и Гольбейн[129], Овербек[130] или Корнелиус иллюстрировали «Декамерон»[131] и сразу же подготовили рисунки для резца гравера. Каждый эпизод, в зависимости от того, сколько он длился, занимал большее или меньшее число листов. Каждый начинался изображением женской головки и несколькими его вариантами в различной трактовке. Затем следовала вся фигура красавицы, которую художник впервые увидел где-нибудь на рынке, в церкви или в общественном саду. Далее развивались знакомство и отношение к герою, неизменно — к самому Люсу, любовь торжествовала победу, а после начинался спад — в сценах ссор, эпизодах односторонней или обоюдной измены, до неизбежного разрыва, который сопровождался либо внезапным изгнанием якобы совершенно подавленного героя, либо комическим равнодушием обеих сторон. Отдельные фигуры надувших губки или плачущих красоток казались поистине крохотными памятниками изящного и строгого стиля. Выбившаяся прядь волос, складки на платье, соскользнувшем с плеча, неизменно усиливали впечатление взволнованности, подобно тому как надорванный, полощущийся парус судна свидетельствует о перенесенной буре. Трудно было понять, изображала ли эти трагические эпизоды бережная, сочувственная рука или же в создании их участвовала затаенная ирония. Зато некоторые другие героини сияли добродетельно, и на вершине своего триумфа они казались прекрасными, как мифологические богини.
Люс так непринужденно переворачивал лист за листом, как если бы показывал коллекцию бабочек, и лишь иногда называл имена красавиц:
— Это Тереза, это Мариетта. Это было во Фраскати, это — во Флоренции, это — в Венеции!
Изумленные и безмолвные, следили мы за страницами, на которых мелькало столько красоты и таланта, и только Эриксон иногда клал руку на лист, чтобы на миг задержать его.
— Должен признаться, — сказал он наконец, — мне не совсем понятно, как можно подавлять в себе столько гения или, в лучшем случае, тратить его на такие тайные шалости! Сколько радости вы могли бы доставить людям, если бы всю эту силу направили к серьезной цели!
Люс пожал плечами.
— Гений! Где же он? В этом весь вопрос! Даже самый дикий представитель этой породы должен быть смиренен и простодушен, как дитя, когда он один и работает. Мне, может быть, не хватает смиренности или смирности. Я никогда не бываю один: вокруг меня все псы, которыми меня травят!
Мы не вполне поняли эти слова, противоречившие к тому же его прежним высказываниям о том, что «можно сделать все», и я уж теперь совсем не знал, как на все это смотреть. Меня влекло к этому благообразному, спокойному и даже серьезному человеку, хотя содержание альбома говорило о какой-то беспринципности, которую мы, пожалуй, еще можем простить себе, но не любим в ценимом друге. Здесь было нечто от того ужасного взгляда на природу, согласно которому оба пола противостоят друг другу как враждебные силы: нужно быть молотом или наковальней, уничтожать или оказаться уничтоженным. Говоря проще, кто не защищается, того сожрут волки.
Тем временем мы добрались до последнего рисунка, за которым шло еще несколько пустых листов, и Люс собирался было захлопнуть альбом. Но Эриксон удержал его — ему хотелось подробнее рассмотреть этот рисунок, так как все ранее изображенные женщины были итальянского происхождения, эта же — явно немецкого. Головка эта не была нарисована отдельным этюдом, как на других листах; в данном случае художник не мог дать голову изолированно, зрителю являлась сразу, во весь рост, фигура стройной девушки, чьи волосы, заплетенные в большие косы, были так пышны, что, казалось, головка покачивается, как цветок гвоздики на высоком стебле, хотя нежно-округлая линия чуть склоненной шеи лишь являла природную грацию. Если не считать удивленного взгляда больших, ярких, как звезды, глаз, лицо казалось почти лишенным выражения, и его нежные черты были лишь намечены серебряным штифтом, который избрал художник. Тем более уверенно и твердо, хотя тоже с нежной легкостью, были воспроизведены очертания девичьей фигуры, проступавшие сквозь классически строгие складки одежды, и здесь ни один штрих не был лишним и ни один не был забыт.
— Ну и девушка! — воскликнул Эриксон. — Где растет этот цветок?
— Здесь, в городе! — ответил Люс. — При случае вы сможете его увидеть, если будете хорошо себя вести!
Я же, тронутый глубокой невинностью этого создания, неожиданно для самого себя воскликнул с мольбой в голосе:
— Но вы не сделаете ей ничего дурного?
— Ого! — рассмеялся Люс, похлопав меня по плечу. — Что же я могу ей сделать дурного?
Эриксон тоже рассмеялся, и мы, в сопровождении голландца, отправились на нашу вечернюю прогулку. Когда мы проходили по комнатам, перед нами снова сверкнули три прекрасные картины, для меня — в последний раз, ибо позднее мне еще довелось увидеть их, но лишь в предрассветной полумгле и при таких обстоятельствах, когда я едва ли мог обратить на них внимание. Куда они делись с тех пор, не знаю; никогда они не выставлялись на общественный суд, а сам Люс впоследствии, под влиянием своего изменчивого характера, отошел от искусства. Если, как говорят, астрономам приходилось наблюдать мгновенное, но очень явное колебание некоторых звезд, почему же слабому человеку не отклониться от своего пути?
Итак, мы втроем направились из северной части города на его западный конец, чтобы не спеша подыскать себе на берегу реки, текущей с юга, место отдыха. По дороге мы прошли мимо дома, в котором я жил.
— Стоп! — крикнул Эриксон, когда мы, голландец и я, собирались пройти мимо. — Давайте зайдем и к нему, посмотрим, что он пишет! Заходящее солнце как раз глядит в его окошко, не очень-то удачно расположенное; солнце выручит и мы хоть увидим цвет!
Не без колебаний и все же довольно охотно я пошел вперед, чтобы отпереть комнату. В самом деле, в лучах вечерней зари мои чудовищные фантасмагории были так похожи на пылающий город, что мы все трое громко расхохотались. Тут были два больших картона[132]: древнегерманская охота на зубра в обширной горной долине, где красовались живописные группы деревьев, и германский дубовый лес с каменными столбами, могилами героев и жертвенными алтарями. Оба эти сюжета я нарисовал большим тростниковым пером на огромных просторах бумаги и сочно заштриховал. Крупные массы теней я проложил серой акварельной краской, затем покрыл картоны клеевой водой и уже на этом фоне начал бойко хозяйничать масляными красками, так что в прозрачных частях светотени везде проглядывал рисунок пером. Ни одного этюда с натуры не использовал я для этой цели и, в своем неукротимом стремлении к творчеству, придумал все от первого до последнего штриха. А так как подобная работа шла столь же легко, как и весело, эти цветные картоны как будто сулили что-то путное, хотя говорить о них было трудно: едва ли они позволяли решить, действительно ли я способен выполнить такие картины. Человеческие фигуры высотой в восемь дюймов по моей просьбе нарисовал мне молодой земляк, учившийся в академии и уже делавший смелые наброски. Но эти фигуры еще не были закрашены и пока белыми привидениями бродили по лесам.
За этими широкими листами, один из которых, наподобие кулисы, частью прятался за другой лист, у стены стоял, возвышаясь над ними, третий, начатый таким же способом, но еще не в красках. Окруженный могучими развесистыми липами, по косогору лепился, проглядывая между стволами и верхушками деревьев, городок. Он представлял собой тесное скопище многочисленных башен, домов с крутыми фронтонами, готических шпилей, зубцов и балконов. Взор проникал в узкие, кривые, соединенные между собой лестницами улочки, на маленькие площади с фонтанами и сквозь звонницы монастыря, за которыми тянулись светлые летние облака; они виднелись также и позади выделявшихся на фоне неба открытых питейных беседок, где веселились человечки, — многих из них я нарисовал сам. Этот удивительный город был построен мною при помощи одного архитектурного альбома, и я нагромоздил формы романского и готического стилей, создав необыкновенную и едва ли правдоподобную пестроту; при этом я отметил хронологию возникновения зданий, придав замку и нижней части церкви вид наиболее глубокой старины. Высоко поднятый горизонт простирался над липами и замыкал широкое пространство с мызами, мельницами, рощами и — в мрачном затененном углу — местом казней. Впереди из открытых ворот должна была выезжать через подъемный мост средневековая свадьба, которой надлежало встретиться с въезжающим отрядом вооруженной городской стражи. Эту сутолоку человеческих фигур я добавил в устных объяснениях, так как пока для него было лишь приготовлено место.