Герхарт Гауптман - Атлантида
Уже с первой сцены зрителями овладело некое наваждение, казалось, сам воздух, как сказано в пьесе, «болел тьмой почти как в судный день». Нарастал какой-то космический ужас, из которого все явственнее проступал неотвратимый рок. В замке сгущалась удушливая, сводящая с ума атмосфера, в которой не может не задохнуться крошечная человеческая воля, стремящаяся стать творцом своей судьбы.
«Иду, я порчи не боюсь», — говорит Горацио Призраку.
Нет, он не навлечет порчи на Горацио, но тем беспощаднее обрушит ее на весь свой дом.
Больная тьма, почти как в судный день, нависла и над второй сценой, где король, узурпатор трона Клавдий, и вдова убитого короля, мать Гамлета, должно быть, в первый раз предстают перед придворными в качестве королевской четы.
На этом государственном совете царит та атмосфера, о которой в первой сцене говорит Горацио:
В дни перед тем, как пал могучий Юлий,
Покинув гробы, в саванах, вдоль улиц
Визжали и гнусили мертвецы;
Такие же предвестья злых событий,
Спешащие гонцами пред судьбой
И возвещающие о грядущем,
Явили вместе небо и земля
И нашим соплеменникам и странам.
В черном длинном плаще, как жертва и как орудие «злых событий», стоит тут принц Гамлет, а за спиной его, кажется, уже можно разглядеть Эринию убитого короля. Это она внушает слова принцу, да и не только ему, но и его матери и даже ее убийце супругу. «Гамлет, — вынуждена сказать королева, — останься здесь, не езди в Виттенберг», и ее супругу приходится поддержать в длинной лицемерной речи просьбу, исполнение которой становится для всех них злым роком.
В такой обстановке всякая радость означала бы жуткую ложь, и потому — чтобы не задохнуться в этом ужасе — она вырождается в оглушающую вакханалию.
Грозный мстительный Призрак вновь материализуется в четвертой сцене, представ перед сыном и заговорив с ним. Траутфеттер произносил слова своей роли в той же тональности, как и на приеме у принцессы. Его движения и голос были одинаково впечатляющими. «Мой рок взывает, — говорит принц Гамлет, решившись подчиниться знаку Призрака и последовать за ним, — и это тело в каждой малой жилке полно отваги, как Немейский лев».
Захваченный событиями на сцене, Эразм всеми фибрами души ощущал некое мистическое соучастие в них. В том месте, где Гамлет подчиняется своему року, Эразм испытал настоящее потрясение.
Принцесса Дитта, расположившаяся в свободном ряду партера неподалеку от Эразма, больше интересовалась им самим, чем происходящим на сцене, и потому успела заметить, как его бледные щеки повлажнели от слез.
Невозможно описать здесь все девятнадцать сцен трагедии и представить весь ход генеральной репетиции. Да и намерений таковых не было. Достаточно сказать, что и после третьего акта зрители пребывали в том же состоянии магнетической захваченности действием.
После того как оно постепенно отпустило их — ибо объявили большой перерыв, — в зале послышался шепот и шорох, но по-прежнему никто не решался заговорить громко.
Было около полудня. Одни из зрителей поспешили домой, чтобы наскоро перекусить, другие прохаживались по рыночной площади и по граничившей с парком, обсаженной старыми деревьями аллее. Князь приказал отвезти себя в замок, чтобы немного отдохнуть и подкрепиться.
Высказывалось мнение, что театр в Границе еще никогда не переживал такого значительного события. Те же, кто был хорошо знаком с немецким театром, говорили, что не припомнят столь сильного воздействия, и рассуждали о том, в чем, собственно, оно заключается.
— Это чудо, — сказал доктор Оллантаг, — которое возвышает бытие каждого отдельного человека.
— Да, и весьма похожее на чудо, что совершает змея, гипнотизируя кролика перед тем, как заглотить его, — с долей юмора подтвердил барон фон Крамм. — Когда человек напряженно следит за этими, так сказать, отмеченными печатью смерти событиями, он не просто сидит себе в театре, а пребывает в некоем духовном плену.
— Поглядите на Эразма, на нашего постановщика, — почему-то обратился Оллантаг к Буртье, когда тот, вернувшись из замка, подошел к принцессе Мафальде, — поглядите на него: без кровинки в лице, с бледными губами он сидит там, точно одержимый, повторяя беззвучно каждую фразу, каждое слово трагедии. Чувствуется, что трагедия питается кровью его сердца, она, подобно вампиру, сосет из него кровь — я даже боюсь за него! — чтобы потом оставить одну пустую оболочку. Я называю его Гамлетом, сыном Шекспира. Ведь единственного сына Шекспира звали Гамлет. Да и разве сам Шекспир не был по сути дела Гамлетом? Впрочем, Гамлет датчанин, а не англичанин. Но был ли Шекспир в самом деле англичанином? Разве действие большинства драм Шекспира — за исключением исторических хроник — не указывает на Польшу, Богемию, Вену, Верону и Венецию? И разве нельзя предположить, что Шекспир или кто-то из его предков, подобно Гольбейну Младшему, Эразму Роттердамскому или Джордано Бруно, прибыл в Англию откуда-нибудь с континента, к примеру из окрестностей Праги? Многие великие люди оттуда родом.
Принцесса Мафальда пожелала узнать, не оттуда ли родом и Эразм Готтер.
Но Буртье нашел, что все слишком уж носятся с Эразмом. К тому же на день рождения князя следовало бы поставить что-то «веселенькое», заявил он. Он вообще не понимает, почему вдруг решили играть для несчастного больного князя вместо нескольких клоунад весь этот мрачный кошмар.
— Князь очень увлечен пьесой, господин обер-гофмейстер. «Гамлет» — классическое произведение. Это не просто трагедия, а, как сказал кто-то, сама ее квинтэссенция. И катарсис в трагедии отнюдь не удручает, а возвышает и просветляет душу.
— Вольтер придерживался иного мнения, — возразил Буртье. — В куче навоза порой тоже можно отыскать жемчужину. Но кому захочется рыться в навозе? Вся эта стряпня, которую Вольтер называет просто чудовищной, сочинена пьяным дикарем, который, — продолжал обер-гофмейстер хохотнув, — как вы изволили предположить, родом из тех же мест, что и Ян Гус.
— Вольтер был в этом отношении просто осел, — холодно заметил Оллантаг.
Покуда велись эти разговоры, Эразм беседовал за кулисами с исполнителями. Выйдя в гардероб, он наткнулся на Ирину. Поглощенный магической атмосферой «Гамлета», он словно пробудился ото сна, когда ее руки обвили его шею и бесчисленные поцелуи покрыли его плотно сжатые губы. Он не ощущал ничего, кроме грубого насилия. «Гамлет, Гамлет! Мой Гамлет!» — бормотала Ирина, обнимая его, но, заметив его отчужденность, запела на иной лад:
— Пусть принцесса уберется от тебя подальше! Нечего ей рассиживаться на местах, отведенных режиссеру! Я не желаю этого терпеть! Мне это не нравится! Я не смогу играть, если она не пересядет. А не то я выцарапаю ей глаза! Но почему ты ничего не скажешь о моем письме?
— Мы обговорим все это потом, послезавтра, когда премьера будет позади.
— О, не думай, так просто ты от меня не отделаешься!
К счастью, вскоре пришел Сыровацки, желавший побеседовать с Эразмом, и избавил его от Ирины.
Около пяти генеральная репетиция подошла к концу. У Эразма было такое ощущение, словно душу его вынули, потянув за ниточку, из тела и оно стало пустой оболочкой, ноющей от мучительной боли. Аплодисменты были бурными, все единодушно полагали, что им довелось пережить нечто великое.
Слушая их, Эразм думал: вот все и свершилось. Его величество король Дании, погребенный и в то же время непогребенный, в облике невидимого духа мщения наконец умиротворенно взирает на усеянную трупами сцену. Четверо мертвецов, а до того еще и Полоний и его дочь Офелия. С корнем вырвана не только вся семья этого вельможи. Разгневанный дух покойного короля убивает свою супругу, брата и даже собственного сына. Розенкранц и Гильденстерн тоже пали жертвами его мести.
Свой смертный приговор Гамлет угадывает лишь в тот миг, подумал Эразм, когда он позволяет матери выбить у себя из рук знамя своего мятежа. С этого момента все кажется ему мрачным, жутким и запутанным, воля его парализована, а под конец он будет безжалостно раздавлен грозной поступью беснующегося духа.
«Так, старый крот! Как ты проворно роешь!» — кричит Гамлет Призраку, когда тот, приказывая: «Клянитесь!», требует от друзей принца повиновения Гамлету. Но старый крот продолжает делать свое дело. Ни к чему не приводит и заклятие принца: «Мир! Мир, смятенный дух!» И лишь теперь, учинив нечеловеческое неистовство, оскорбленный дух обрел наконец желанный покой.
Прошел целый час, прежде чем Эразму удалось вырваться из пелены и тумана театральной фантасмагории. Он больше, нежели кто-то другой, наслаждался и восхищался собственным творением, но именно поэтому чувство горечи напомнило ему о том, сколь преходяща сама суть этого творения. И разве публика успела разглядеть все его восхитительные подробности, а не малую их толику? Это оставалось для Эразма неясным. Но когда занавес закрылся, в зале в течение минут пяти бушевали волны такой банальности, что не оставалось никакой надежды на дальнейшую жизнь полученного от спектакля впечатления. Казалось, оно было смыто прочь все без остатка.