Уильям Фолкнер - Избранное
— Вот, — сказал Алек Сэндер, подавая ему кирку и заступ, но Хайбой уже заплясал на месте, прежде даже чем увидел их, как он всегда делал даже при виде обыкновенного прута, и он сильно дернул поводья и осадил его, а Алек Сэндер крикнул:
— А ну, стой смирно! — и, громко шлепнув Хайбоя по крупу, протянул ему заступ и кирку, а он, придерживая их на луке седла, старался осадить Хайбоя и в то же время высвободить ногу из стремени, чтобы Алек Сэндер мог поставить свою, и, только Алек Сэндер успел перекинуть ногу, Хайбой рванул с места и чуть ли не понес сразу, но он осадил его одной рукой — заступ и кирка подпрыгивали у него на седле — и повернул прямо через выгон к воротам.
— Давай мне сюда эти проклятые заступ с киркой, — сказал Алек Сэндер. — Ты захватил фонарь?
— А тебе-то что? — сказал он. Алек Сэндер, нагнувшись, протянул мимо его локтя свободную руку и взял заступ с киркой, и опять на секунду Хайбой мог увидеть их, но на этот раз обе руки у него были свободны и он мог и придержать и осадить его. — Ты же никуда не едешь, так зачем тебе фонарь? Ты ведь только что сказал мне.
Они уже были почти у ворот. Он уже мог различить черное пятно пикапа, стоявшего за оградой на смутно белевшей дороге, то есть ему казалось, что он может, потому что он знал, что он там. Но Алек Сэндер действительно увидел его: у него была способность видеть в темноте, почти как у животных. Алек Сэндер держал заступ и кирку, и у него не было свободной руки, и все-таки он вдруг опять выкинул вперед руку и, схватившись за поводья впереди его рук, дернул Хайбоя так, что конь чуть ли не сел на задние ноги, и сказал свистящим шепотом:
— Что это?
— Пикап мисс Юнис Хэбершем, — сказал он. — Она едет с нами. Да отпусти же его, черт тебя возьми, — стараясь вырвать поводья у Алека Сэндера, который тут же и отпустил их со словами:
— Она их возьмет в машину. — И не то чтобы сбросил заступ и кирку наземь, а швырнул их, так что они с грохотом ударились о ворота, и мигом соскользнул сам, и как раз вовремя, потому что Хайбой, рванувшись, стал на дыбы и опустился только тогда, когда он хлестнул его ремнем между ушей.
— Открой ворота, — сказал он.
— На что нам лошадь, — сказал Алек Сэндер. — Расседлай и привяжи ее здесь. Мы ее отведем, когда вернемся.
То же самое говорила сейчас по ту сторону ворот и мисс Хэбершем, в то время как Алек Сэндер запихивал в багажник пикапа заступ и кирку, а Хайбой все еще пятился и бил копытами, точно он ждал, что Алек Сэндер вот-вот запустит в него киркой, а голос мисс Хэбершем доносился из темной глубины пикапа.
— Хорошая лошадь, видно. А что ж, она и галопом идет?
— Да, мэм, — сказал он. — Нет, я возьму лошадь, — сказал он. — Хотя самый ближний дом в миле от часовни, а все-таки кто-нибудь может услышать машину. Мы оставим пикап внизу у холма, как только переедем рукав. — И тут же добавил, отвечая на то, что он даже не дал ей спросить: — Нам понадобится лошадь, чтобы довезти его до машины.
— Ха, — сказал Ален Сэндер. Это был не смех. Да никто и не думал, что он смеется. — Как ты думаешь, эта лошадь повезет то, что ты выкопаешь, когда она даже не хочет везти то, чем ты будешь копать? — Но он уже и сам это подумал, вспомнив, как дедушка рассказывал ему про прежнее время, когда в Йокнапатофском округе, в двенадцати милях от Джефферсона, охотились на ланей, и медведей, и диких индеек, и про охотников — майора Де Спейна, дедушкиного двоюродного брата, и старого генерала Компсона, и двоюродного прадеда Кэрозерса Эдмондса, и дядюшку Айка Маккаслина, которому сейчас девяносто лет, и Буна Хоггенбека, у матери которого была мать индианка, и негра Сэма Фазерса, чей отец был вождем индейского племени, и старого одноглазого охотничьего мула Алису, не боявшегося даже медвежьего духа, и он подумал, что если на самом деле человек — это совокупность всех качеств, заложенных в его предках, то очень жаль, что его предки, пустившие в нем ростки тайного гробозора деревенских кладбищ, не позаботились снабдить его потомком этого бесстрашного одноглазого мула, чтобы возить его мертвую кладь.
— Не знаю, — сказал он.
— Может быть, он еще научится к тому времени, как нам ехать обратно, — сказала мисс Хэбершем. — Алек Сэндер может вести машину?
— Да, мэм, — сказал Алек Сэндер.
Хайбой все еще был неспокоен; если его сейчас придержать, то он просто будет горячиться без толку, а так как ночь была прохладная, он первую милю пустил его во весь опор и ехал, не теряя из виду задних огней пикапа. Затем он сбавил ход — огни стали удаляться, слабеть и вскоре исчезли за поворотом. Тогда он пустил Хайбоя тем шаркающим аллюром, полурысью-полушагом, который на бегах не удовлетворил бы ни одного судью, хотя и пожирал расстояние; ехать надо было девять миль, и он с каким-то угрюмым изумлением подумал, что наконец-то у него есть время подумать, только теперь уже поздно думать, никто из них троих сейчас и не смеет думать, и если им хоть что-то удалось сегодня, так это отбросить раз навсегда, оставить позади всякие размышления, рассуждения, рассмотрения; только пять миль отъехать от города, и он переедет (а мисс Хэбершем с Алеком Сэндером в машине уже переехали) невидимую землемерную черту — границу Четвертого участка, знаменитого, почти легендарного; и уж что-что, но, конечно, думать сейчас не решится никто из них, зная, как заехавшему сюда чужому человеку ничего не стоит попасть впросак и восстановить против себя Четвертый участок сразу двумя вещами, потому что Четвертый участок уже заранее восставал чуть ли не против всего, на что осмеливались приезжие из города (и если уж на то пошло, то и из любой части округа); и вот им-то — шестнадцатилетнему белому юнцу, и негру, подростку одних с ним лет, и белой старой женщине, семидесятилетней деве, — и выпало на долю из всего того, что можно придумать, изобрести, выбрать и совершить, сразу два самых страшных дела, за которые Четвертый участок потребует жесточайшей расплаты: вскрыть могилу одного из их родичей, чтобы спасти от возмездия негра-убийцу.
Но хоть по крайней мере у них будет какое-то предупреждение (не задумываясь, кому какой толк от этого предупреждения, когда те, кого следовало предупредить, уже сейчас в шести или семи милях от тюрьмы и удаляются от нее так быстро, как он только решается пустить лошадь), потому что если Четвертый участок собирается туда сегодня ночью, то скоро они будут попадаться ему навстречу (или он им) — старые, облепленные грязью машины, пустые грузовики для перевозки леса и скота, верховые на лошадях и мулах. Однако пока что он никого не встретил, с тех пор как выехал из города: пустая дорога, белея, тянулась впереди и позади него, неосвещенные дома и хижины ютились, припав к земле, или смутно громоздились по сторонам, темные поля простирались далеко в темноту, пронизанную запахом вспаханной земли, и время от времени густой аромат цветущих садов наплывал на дорогу, и он проезжал сквозь него, словно сквозь нависшие клубы дыма, так что, может статься, все для них складывается даже лучше, чем он мог надеяться, и, прежде чем он успел себя остановить, он подумал: Может быть, мы и сможем, может, нам все-таки удастся, — прежде чем он успел вспомнить, схватить, задушить, потушить эту мысль, не потому, что он не мог на самом деле поверить, что им может удаться, и не потому, что ты не смеешь до конца доверить целиком даже и самому себе заветную надежду или желание, да еще когда оно вот так висит на волоске — этим ты сам же и обречешь его, — но потому, что высказать его словами хотя бы самому себе — это все равно что чиркнуть спичкой, которая не разгонит мрака, а только осветит его ужас — слабая вспышка сверкнет и обнажит на секунду необратимое, непримиримое зияние пустынной дороги и темных пустынных полей.
Потому что — ну вот уже почти и доехал; Алек Сэндер и мисс Хэбершем, наверно, уже полчаса как там, и он на секунду подумал, догадался ли Алек Сэндер поставить пикап так, чтобы его не было видно с дороги, и тут же одернул себя — ну конечно, Алек Сэндер это сделал, и не в Алеке Сэндере он усомнился, а в самом себе, если он хоть на секунду мог усомниться в Алеке Сэндере, — ведь с тех пор, как он выехал из города, он не видел ни одного негра, тогда как в это время, в воскресный майский вечер, дорога ну просто сплошь унизана ими: мужчины, женщины, молоденькие девушки, даже иной раз старики и старухи и даже дети — пока еще не очень поздно, — но большей частью мужчины, молодые парни, которые всю неделю с утра понедельника вгрызались в расступающуюся землю плугом, взрезая и выворачивая пласт, шагая за выбивающимися из сил, надрывающимися мулами, а потом в субботу к полудню, вымывшись и побрившись, надевали чистые праздничные рубашки и брюки и до поздней ночи разгуливали по пыльным дорогам, и весь день в воскресенье, и чуть ли не всю ночь напролет так и не переставали гулять, пока только и оставалось время попасть домой переодеться в рабочий комбинезон и грубые башмаки, поймать, запрячь мулов и после сорока восьми часов на ногах — разве что повезло и прилег ненадолго с женщиной — снова, едва рассветет — в поле, вгрызаться лемехом плуга в новую борозду; но не сейчас, не сегодня вечером, когда и в городе, если не считать Парали и Алека Сэндера, он за целые сутки не видел ни одного негра; но к этому он был готов, они вели себя именно так, как и следовало ожидать; и негры, и белые одинаково считали, что так они и должны вести себя в такое время; они были все тут, они никуда не сбежали, вы просто не видели их — чувствуя, ощущая их постоянное присутствие, их близость, — черные мужчины, женщины, дети жили в ожидании в своих наглухо закрытых домишках, не пресмыкаясь, не съеживаясь, не притаившись, не в гневе и даже не в страхе, просто пережидая, выдерживая, ибо их оружие, с которым белому не потягаться и — если бы он только понимал это — и не совладать: терпение; просто убраться с глаз, убраться с дороги; но не здесь — здесь нет этого ощущения смежного с тобой множества, чернокожего человеческого присутствия, выжидающего и невидимого; этот край был пустыней и свидетелем, эта безлюдная дорога — подтверждением того (пройдет еще некоторое время, прежде чем он поймет, как далеко он зашел: мальчик из провинциальной глуши Миссисипи, который еще сегодня на заходе солнца, казалось, — да он и сам так считал, если хоть сколько-нибудь об этом думал, — был несмышленым младенцем, спеленатым в давних традициях своего родного края, или даже просто безмозглым плодом, вырывающимся из чрева — если бы он только знал, что такое родовые потуги, — слепым, бесчувственным и даже еще не очнувшимся в легкой безболезненной судороге появления на свет), что весь он сейчас повернулся умышленно, словно единой спиной всего темнокожего народа, на котором зиждилась самая экономика этого края, не в раздражении, не в гневе и даже не в огорчении, но в едином, необратимом, непреклонном отречении — не к расовому унижению, а к человеческому сраму.