Максим Горький - Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть первая
Однообразно помахивая ватной ручкой, похожая на уродливо сшитую из тряпок куклу, старая женщина из Олонецкого края сказывала о том, как мать богатыря Добрыни прощалась с ниш» отправляя его- в поле, на богатырские подвиги. Самгин видел эту дородную мать, слышал ее твердые слова, за. которыми все-таки слышно было и страх к печаль, видел широкоплечего Добрыню: стоит на коленях и держат меч на вытянутых: руках, глядя покорными глазами в лица матери.
Минутами Климу казалось, что он один; а зале, больше никого нет, может быть, и этой доброй: ведьмы нет, а сквозь шумок за пределами зала, из прожитых веков, поистине чудесно долетает, до него оживший голос героической древности.
– Ну, что? – торжествуя спросил Иноков; расширенное радостной улыбкой лицо его осовело, глаза были влажны.
– Удивительно, – ответил Клим.
– Толи еще будет! Заметьте: она – не актриса, не играет людей, а людями играет.
Эти странные слова Клим не понял, но вспомнил их, когда Федосова начала сказывать о ссоре рязанского мужика Ильи Муромца с киевским князем Владимиром.
Самгин, снова очарованный, смотрел на колдовское, всеми морщинами говорящее лицо, ласкаемый мягким блеском неугасимых глаз. Умом он понимал, что ведь матёрый богатырь из села Карачарова, будучи прогневан избалованным князем, не так, не этим голосом говорил, и, конечно, в зорких степных глазах его не могло быть такой острой иронической усмешечки, отдаленно напоминавшей хитренькие и мудрые искорки глаз историка Василия Ключевского.
Но, вспомнив о безжалостном ученом, Самгин вдруг, и уже не умом, а всем существом своим, согласился, что вот эта плохо сшитая ситцевая кукла и есть самая подлинная история правды добра и правды зла, которая и должна и умеет говорить о прошлом так, как сказывает олонецкая, кривобокая старуха, одинаково любовно и мудро о гневе и о нежности, о неутолимых печалях матерей и богатырских мечтах детей, обо всем, что есть жизнь. И, может быть, вот так же певуче лаская людей одинаково обаятельным голосом, – говорит ли она о правде или о выдумке, – скажет история когда-то и о том, как жил на земле человек Клим Самгин.
Затем Самгин почувствовал, что никогда еще не был он таким хорошим, умным и почти до слез несчастным, как в этот странный час, в рядах, людей, до немоты очарованных старой, милой ведьмой, явившейся из древних сказок в действительность, хвастливо построенную наскоро я напоказ.
Чувствовать себя необыкновенным, каким он никогда не был, Климу мешал Иноков. В коротких перерывах между сказами Федосовой, когда она, отдыхая, облизывая темные губы кончиком языка, поглаживала кривой бок, дергала концы головного платочка, завязанного под ее подбородком, похожим на шляпку гриба, когда она, покачиваясь вбок, улыбалась и кивала головой восторженно кричавшему народу, – в эти минуты Иноков разбивал настроение Клима, неистово хлопая ладонями и крича рыдающим голосом:
– Спасибо-о! Бабушка, милая – спасибо-о!
Он был возбужден, как пьяный, подскакивал на стуле, оглушительно сморкался, топал ногами, разлетайка сползла с его плеч, и он топтал ее.
Остаток дня Клим прожил в состоянии отчуждения от действительности, память настойчиво подсказывала древние слова и стихи, пред глазами качалась кукольная фигура, плавала мягкая, ватная рука, играли морщины на добром и умном лице, улыбались большие, очень ясные глаза.
А через три дня утром он стоял на ярмарке в толпе. окружившей часовню, на которой поднимали флаг, открывая всероссийское торжище. Иноков сказал, что он постарается провести его на выставку в тот час, когда будет царь, однако это едва ли удастся, но что, наверное, царь посетит Главный дом ярмарки и лучше посмотреть на него там.
Напротив Самгина, вправо и влево от него, двумя бесконечными линиями стояли крепкие, рослые, неплохо одетые люди, некоторые – в новых поддевках и кафтанах, большинство – в пиджаках. Там и тут резко выделялись красные пятна кумачных рубах, лоснились на солнце плисовые шаровары, блестели голенища ярко начищенных сапог. Клим впервые видел так близко и в такой массе народ, о котором он с детства столь много слышал споров и читал десятки печальных повестей о его трудной жизни. Он рассматривал сотни лохматых, гладко причесанных и лысых голов, курносые, бородатые, здоровые лица, такие солидные, с хорошими глазами, ласковыми и строгими, добрыми и умными. Люди эти стояли смирно, плотно друг к другу, и широкие груди их сливались в одну грудь. Было ясно, что это тот самый великий русский народ, чьи умные руки создали неисчислимые богатства, красиво разбросанные там, на унылом поле. Да, это именно он отсеял и выставил вперед лучших своих, и хорошо, что все другие люди, щеголеватее одетые, но более мелкие, не столь видные, покорно встали за спиной людей труда, уступив им первое место. Чем более всматривался Клим в людей первого ряда, тем более повышалось приятно волнующее уважение к ним. Совершенно невозможно было представить, что такие простые, скромные люди, спокойно уверенные в своей силе, могут пойти за веселыми студентами и какими-то полуумными честолюбцами.
Эти люди настолько скромны, что некоторых из них принуждены выдвигать, вытаскивать вперед, что и делали могучий, усатый полицейский чиновник в золотых очках и какой-то прыткий, тонконогий человек в соломенной шляпе с трехцветной лентой на ней. Они, медленно идя вдоль стены людей, ласково покрикивали, то один, то другой:
– Лысый, – подайся вперед!
– Ты что, великан, прячешься? Встань здесь.
– Серьга в ухе – сюда!
Прыткий человек, взглянув на Клима, дотронулся до плеча его перчаткой.
– Немножко назад, молодой человек!
Парень с серебряной серьгой в ухе легко, тараном плеча своего отодвинул Самгина за спину себе и сказал негромко, сипло:
– В очках и отсюда увидишь.
Но из-за его широкой спины ничего нельзя было видеть.
Самгин попытался встать между ним и лысым бородачом, но парень, выставив необоримый локоть, спросил:
– Куда?
И посоветовал:
– Стой на своем месте! Клим подчинился.
«Да, – подумал он. – Этот всякого может поставить на место». И спросил:
– Вы – откуда?
Человек с серьгою в ухе поворотил тугую шею, наклонил красное лицо с черными усами.
– Из второй части, – сказал он.
– Рабочий?
– Топорник.
Самгин помолчал, подумал и снова спросил:
– Почему же вы не в форме?
Человек с серьгой в ухе не ответил. Вместо него словоохотливо заговорил его сосед, стройный красавец в желтой, шелковой рубахе:
– Рабочих, мастеровщину показывать не будут. Это выставка не для их брата. Ежели мастеровой не за работой, так он – пьяный, а царю пьяных показывать не к чему.
– Верно, – сказал кто-то очень громко. – Безобразие наше ему не интересно.
Сердито вмешался лысый великан:
– Различать надо: кто – рабочий, кто – мастеровой. Вот я – рабочий от Вукола Морозова, нас тут девяносто человек. Да Никольской мануфактуры есть.
Завязалась неторопливая беседа, и вскоре Клим узнал, что человек в желтой рубахе – танцор и певец из хора Сниткина, любимого по Волге, а сосед танцора – охотник на медведей, лесной сторож из удельных лесов, чернобородый, коренастый, с круглыми глазами филина.
Чувствуя, что беседа этих случайных людей тяготит его, Самгин пожелал переменять место и боком проскользнул вперед между пожарным и танцором. Но пожарный-тяжелой рукой схватил его за плечо, оттолкнул назад и сказал поучительно;
– Гулять – нельзя, видишь – все стоят?
Танцор, взглянув на Клима с усмешкой, объяснил:
– – Сегодня публике внимания не оказывают.
– Чу, – едет!
Чей-то командующий голос крикнул:
– Трескин! Чтобы не смели лазить по крышам!.. Все замолчали, подтянулись, прислушиваясь, глядят на Оку» на темную полосу моста, где две линии игрушечно маленьких людей размахивали тонкими руками и, срывая головы с своих плеч, играли ими, подкидывая вверх. Был слышен колокольный звон, особенно внушительно гудел колокол собора в кремле, и вместе с медным гулом возрастал, быстро накатываясь все ближе, другой, рычащий. Клим слышал, как Москва, встречая царя, ревела ура, но тогда этот рев не волновал его, обидно загнанного во двор вместе с пьяным и карманником. А сегодня он чувствовал, что волнение даже покачивает его и темнит глаза.
Можно было думать, что этот могучий рев влечет за собой отряд быстро скакавших полицейских, цоканье подков по булыжнику не заглушало, а усиливало рев. Отряд ловко дробился, через каждые десять, двадцать шагов от него отскакивал верховой и, ставя лошадь свою боком к людям, втискивал их на панель, отталкивал за часовню, к незастроенному берегу Оки.
Из плотной стены людей по ту сторону улицы, из-за толстого крупа лошади тяжело вылез звонарь с выставки и в три шага достиг середины мостовой. К нему тотчас же подбежали двое, вскрикивая испуганно и смешно: