Борис Пастернак - Доктор Живаго
Мужик Харлам Гнилой был в деревне. Подбивался к Поле.
Безносый ябедник. А она на него и не глядит. Зуб он на меня за это имел. Худое про нас, про меня и Полю сказывал. Ну, и она уехала. Совсем извел. Тут и пошло.
Убийство тут недалеко приключилось одно страшное. Вдову одинокую убили на лесном хуторе поближе к Буйскому. Одна около лесу жила. В мужских ботинках с ушками ходила, на резиновой перетяжке. Злющая собака на цепи кругом хутора бегала по проволоке. По кличке Горлан. С хозяйством, с землей сама справлялась без помощников. Ну вот, вдруг зима, когда никто не ждал. Рано выпал снег. Не выкопала вдова картошки. Приходит она в Веретенники, — помогите, говорит, возьму в долю или заплачу.
Вызвался я ей копать картошку. Прихожу к ней на хутор, а у нее уже Харлам. Напросился раньше меня. Не сказала она мне. Ну да не драться же из-за этого. Вместе взялись за работу. В самую непогодь копали. Дождь и снег, жижа, грязь. Копали, копали, картофельную ботву жгли, теплым дымом сушили картовь.
Ну выкопали, рассчиталась она с нами по совести. Харлама отпустила, а мне эдак глазком, еще мол у меня дело до тебя, зайди потом или останься.
На другой раз пришел я к ней. Не хочу, говорит, изъятие излишков отдавать, картошку в государственную разверстку. Ты, говорит, парень хороший, знаю, не выдашь. Видишь, я от тебя не таюсь. Я бы сама вырыла яму, схоронить, да вишь что на дворе делается. Поздно я хватилась, — зима. Одной не управиться.
Выкопай мне яму, не пожалеешь. Осушим, ссыпем.
Выкопал я ей яму, как тайничку полагается, книзу шире, кувшином, узким горлом вверх. Яму тоже дымом сушили, обогревали. В самую самую метель. Спрятали картошку честь честью, землей забросали. Комар носу не подточит. Я, понятно, про яму молчок. Ни одной живой душе. Мамушке даже или там сестренкам. Ни Боже мой!
Ну так. Только проходит месяц, — ограбление на хуторе.
Рассказывают которые мимо шли из Буйского, дом настежь, весь очищенный, вдовы след простыл, собака Горлан цепь оборвала, убежала.
Еще прошло время. В первую зимнюю оттепель, под новый год, под Васильев вечер ливни шли, смыли снег с бугров, до земли протаял. Прибежал Горлан и сём лапами землю разгребать в проталине, где была картошка в ямке. Раскопал, раскидал верх, а из ямы хозяйкины ноги в башмаках с перетяжками. Видишь, какие страсти!
В Веретенниках все вдову жалели, поминали. На Харлама никто не думал. Да как и думать-то? Мысленное ли дело? Кабы это он, откуда бы у него прыть оставаться в Веретенниках, по деревне гоголем ходить? Ему бы от нас кубарем, наутек куда подальше.
Обрадовались злодейству на хуторе деревенские кулаки заводилы. Давай деревню мутить. Вот, говорят, на что городские изловчаются. Это вам урок, острастка. Не прячь хлеба, картошки не зарывай. А они, дурачье, свое заладили, — лесные разбойники, разбойники им на хуторе привиделись. Простота народ! Вы побольше их, городских слушайтесь. Они вам еще не то покажут, голодом выморят. Желаешь, деревня, добра, за нами иди. Мы научим уму разуму. Придут ваше кровное, потом нажитое отымать, а вы, куда мол, излишки, своей ржи ни зернышка. И в случае чего за вилы. А кто против мира, смотри, берегись.
Разгуделись старики, похвальба, сходки. А Харламу ябеднику только того и надо. Шапку в охапку и в город. И там шу-шу-шу.
Вот что в деревне деется, а вы что сидите смотрите? Надо туда комитет бедноты. Прикажите, я там мигом брата с братом размежую. А сам из наших мест лататы и больше глаз не казал.
Все что дальше случилось, само сделалось. Никто того не подстраивал, никто тому не вина. Наслали красноармейцев из города. И суд выездной. И сразу за меня. Харлам натрезвонил. И за побег, и за уклонение от трудовой, и деревню я к бунту подстрекал, и я вдову убил. И под замок. Спасибо я догадался половицу вынуть, ушел. Под землей в пещере скрывался. Над моей головой деревня горела, — не видал, надо мной мамушка родимая в прорубь бросилась, — не знал. Всё само сделалось.
Красноармейцам отдельную избу отвели, вином поили, перепились вмертвую. Ночью от неосторожного обращения с огнем загорелся дом, от него — соседние. Свои, где занялось, вон попрыгали, а пришлые, никто их не поджигал, те, ясное дело, живьем сгорели до одного. Наших погорелых Веретенниковских никто с пепелищ насиженных не гнал. Сами со страху разбежались, как бы опять чего не вышло. Опять жилы-коноводы наустили, — расстреляют каждого десятого. Уж я никого не застал, всех по миру развеяло, где-нибудь мыкаются.
5
Доктор с Васею пришли в Москву весной двадцать второго года, в начале нэпа. Стояли теплые ясные дни. Солнечные блики, отраженные золотыми куполами храма Спасителя, падали на мощенную четырехугольным тесаным камнем, по щелям поросшую травою, площадь.
Были сняты запреты с частной предприимчивости, в строгих границах разрешена была свободная торговля. Совершались сделки в пределах товарооборота старьевщиков на толкучем рынке.
Карликовые размеры, в которых они производились, развивали спекуляцию и вели к злоупотреблениям. Мелкая возня дельцов не производила ничего нового, ничего вещественного не прибавляла к городскому запустению. На бесцельной перепродаже десятикратно проданного наживали состояния.
Владельцы нескольких очень скромных домашних библиотек стаскивали книги из своих шкафов куда-нибудь в одно место.
Делали заявку в горсовет о желании открыть кооперативную книжную торговлю. Испрашивали под таковую помещение. Получали в пользование пустовавший с первых месяцев революции обувной склад или оранжерею тогда же закрывшегося цветоводства и под их обширными сводами распродавали свои тощие и случайные книжные собрания.
Дамы профессорши, и раньше в трудное время тайно выпекавшие белые булочки на продажу наперекор запрещению, теперь торговали ими открыто в какой-нибудь простоявшей все эти годы под учетом велосипедной мастерской. Они сменили вехи, приняли революцию и стали говорить «есть такое дело» вместо «да» или «хорошо».
В Москве Юрий Андреевич сказал:
— Надо будет, Вася, чем-нибудь заняться.
— Я так располагаю, учиться.
— Это само собой.
— А еще мечтание. Хочу маманин лик по памяти написать.
— Очень хорошо. Но ведь для этого надо рисовать уметь. Ты когда-нибудь пробовал?
— В Апраксином, когда дядя не видел, углем баловался.
— Ну что же. В добрый час. Попытаемся.
Больших способностей к рисованию у Васи не оказалось, но средних достаточно, чтобы пустить его по прикладной части. По знакомству Юрий Андреевич поместил его на общеобразовательное отделение бывшего Строгановского училища, откуда его перевели на полиграфический факультет. Здесь он обучался литографской технике, типографскому и переплетному мастерству и искусству художественного украшения книги.
Доктор и Вася соединили свои усилия. Доктор писал маленькие книжки в один лист по самым различным вопросам, а Вася их печатал в училище в качестве засчитывавшихся ему экзаменационных работ. Книжки, выпуском в немного экземпляров, распространяли в новооткрытых букинистических магазинах, основанных общими знакомыми.
Книжки содержали философию Юрия Андреевича, изложение его медицинских взглядов, его определения здоровья и нездоровья, мысли о трансформизме и эволюции, о личности, как биологической основе организма, соображения Юрия Андреевича об истории и религии, близкие дядиным и Симушкиным, очерки Пугачевских мест, где побывал доктор, стихи Юрия Андреевича и рассказы.
Работы изложены были доступно, в разговорной форме, далекой, однако, от целей, которые ставят себе популяризаторы, потому что заключали в себе мнения спорные, произвольные, недостаточно проверенные, но всегда живые и оригинальные.
Книжечки расходились. Любители их ценили.
В то время все стало специальностью, стихотворчество, искусство художественного перевода, обо всем писали теоретические исследования, для всего создавали институты.
Возникли разного рода Дворцы мысли, Академии художественных идей. В половине этих дутых учреждений Юрий Андреевич состоял штатным доктором.
Доктор и Вася долгое время дружили и жили вместе. За этот срок они одну за другой сменили множество комнат и полуразрушенных углов, по-разному нежилых и неудобных.
Тотчас по прибытии в Москву Юрий Андреевич наведался в Сивцев, старый дом, в который, как он узнал, его близкие, проездом через Москву, уже больше не заезжали. Их высылка всё изменила. Закрепленные за доктором и его домашними комнаты были заселены, из вещей его собственных и его семьи ничего не оставалось. От Юрия Андреевича шарахались в сторону, как от опасного знакомца.
Маркел пошел в гору и в Сивцевом больше не обретался. Он перевелся комендантом в Мучной городок, где по условиям службы ему с семьей полагалась квартира управляющего. Однако он предпочел жить в старой дворницкой с земляным полом, проведенною водой и огромной русской печью во всё помещение.