Владислав Реймонт - Брожение
— Да перестань же, черт возьми! Даже отдохнуть нельзя — бренчит и бренчит! — крикнул муж, захлопнув дверь будуара; по сильному скрипу оттоманки можно было догадаться, что он снова завалился спать.
Залеская попятилась от фортепьяно, поглядывая со страхом то на дверь, то на Янку.
— Простите, муж устал после тренировки… Совсем из памяти вон. — Она засуетилась, намереваясь, видимо, идти просить у него прощения; однако тут же снова села и принялась обрывать засохшие листья стоявших на окне цветов, стараясь скрыть свое волнение, но не смогла: слезы выступили из-под прикрытых век и потекли по лицу, оставляя желтые борозды на покрытых пудрой щеках. Она не выдержала и разрыдалась, закрыв платком лицо. Плакала она тихо, как несправедливо наказанный ребенок. Возмущенная грубостью Залеского, Янка подошла к ней и с неподдельным сочувствием стала ее успокаивать. Залеская, как ребенок, прижалась к Янке: ручьи слез хлынули из неистощимых источников.
— О, как я несчастна! Если бы вы только знали! — бормотала она все невнятней, содрогаясь от рыданий.
Янка нежно погладила ее по заплетенным в косу волосам. Она не знала, что сказать, как утешить: Залеская вызывала к себе чувство сострадания своей ребячливостью и впечатлительностью.
— Муж добрый, хороший, я не жалуюсь на него, но служба так выматывает его, иногда он скажет грубое слово, причинит мне боль, страшную боль. — Она умолкла и принялась жадно есть конфету. Это немного ее успокоило. Она подошла к трельяжу, смочила одеколоном лицо, напудрилась и повеселела. Она уже забыла о недавней обиде, только под глазами, мокрыми от слез и одеколона, выступили синеватые пятна — единственные следы волнения. Она вышла на кухню. Вскоре служанка принесла чай.
— Ануся, смотри, не забудь о детях!
— Знаю, незачем напоминать, — огрызнулась служанка.
— А ты не сердись, Ануся, ведь иногда можно и забыть, — покорно сказала Залеская. Когда служанка вышла, она стала оправдываться:
— Трудно теперь с прислугой, боюсь, как бы и Ануся не ушла: муж сердится, если я часто меняю служанок, дети к ней привыкли.
Янке стало жаль эту невольницу прислуги, мужа и детей; ей захотелось сказать об этом, но Залеская заговорила сама:
— Вы знаете Гжесикевича?
— Давно, — ответила Янка и помрачнела.
Залеская спохватилась, поняв, что опять причинила Янке боль. Она подсела к секретеру, нацарапала несколько строк на лиловой бумаге, вышла на кухню, отослала Анусю с запиской и, вернувшись, принялась болтать снова. Временами она умолкала, задумывалась, бросала взгляд в окно, заглядывала в соседнюю комнату, чтобы удостовериться, что муж еще спит, вздыхала, пересаживалась с одного стула на другой, нигде не находя себе места, ела конфеты.
— Знаете, в Варшаве осень не так ужасна. Интересно, носят ли там еще фигаро?
— Не знаю.
— Концертный сезон уже начался. Ах, эти среды в Музыкальном обществе!
— Вы бывали там часто?
— Не пропускала ни одной! А эти премьеры в «Розмаитостях»,[5] концерты в «Швейцарской долине»[6] и тысячи других удовольствий, которые может дать только город. А эта артистическая атмосфера, в которой так легко дышится, вся эта жизнь удивительная, иная. О боже, боже, куда все исчезло? Где то время?
Янка иронически улыбнулась: она уже знала, какова эта артистическая атмосфера и иная жизнь.
— Пани Осецкая с племянницей! — доложила Ануся.
— Проси, проси! — засуетилась Залеская и, не зная, что делать, побежала к мужу:.
— Геня, Геня! — зашептала она ему на ухо, краснея от страха. — Муженек мой золотой, вставай, приехала пани Осецкая! — И она начала тормошить его.
— К черту баб! Чего надо этой старой ведьме? Не дают даже поспать! — крикнул тот вскакивая.
— Генюсик, не сердись, мой золотой, мой милый! — лепетала, почти плача, Залеская. Повиснув у мужа на шее, она нежно, по-кошачьи ластилась к нему, заглядывала тревожно в глаза, как собачонка, которая боится, что ее вот-вот ударят.
Залеский оттолкнул жену, схватил подушку и выскочил в детскую. Залеская поспешила навстречу помещице.
— Как вы добры, пани Осецкая, как добры! — Залеская крепко поцеловала ее. — Зофья, как твое здоровье? — обратилась она к девушке в коротеньком платьице и матросской фетровой шапочке. — Панна Янина Орловская! — представила она Янку. — Ануся, возьми у паненки пальто.
— Тише, дети! — прикрикнула она на стайку ребятишек, которые со всех сторон облепили Осецкую. — Прошу ко мне!
— Стефочка, пусть ваша прислуга займется лошадью, мы приехали одни, совсем одни, без кучера! — прогремела Осецкая могучим басом и тяжело опустилась в кресло.
— Ануся, дай коню овса! Ведь кони едят овес, не правда ли?
Осецкая захохотала во все горло, да так раскатисто, что даже лошадь заржала ей в ответ у подъезда.
— Ох, дитя ты мое, ну подойди, дай я расцелую тебя. Какое чистосердечие, какая наивность! Раз я говорю — наивность, значит, наивность, — прогудела она, — так, будто ей возражали.
— Ануся может не ходить — я займусь лошадью, — произнесла Янка, надеясь таким образом поскорее улизнуть от Залеской.
— О, чудесно, моя золотая! Только, право же, не знаю, найдется ли здесь овес; вы вернетесь непременно, не так ли? Я вас очень прошу, очень.
Янка пообещала и вышла.
— Это не та ли Орловская, которая играла в театре и месяц тому назад пыталась отравиться? Об этом писали в газетах, я сама читала, — добавила Осецкая, краснея от возмущения.
— Да, та самая, очень смелая женщина.
— Смелая женщина, смелая женщина! — подхватила Осецкая, и злая усмешка скользнула по ее красивому лицу. Поседевшие волосы составляли неприятный контраст с ее большими черными, полными жизни глазами. Губы и кожа лица были еще на редкость свежими и молодыми.
Янка вскоре вернулась, и завязался шумный разговор о пустяках. Залеская угощала конфетами и подсаживалась то к одной, то к другой гостье, и каждой по секрету шептала на ухо несколько слов. Осецкая поглядывала на Янку. Янка почувствовала эти полные любопытства взгляды и подняла голову; глаза их встретились. И тут на Янку напал какой-то необъяснимый страх, она задрожала: глаза Осецкой пронизывали ее насквозь, следили за ее малейшим движением.
— Вам не скучно в деревне? — спросила Янка Зосю.
— Нет, — ответила та коротко и смущенно посмотрела на тетку, спрашивая взглядом — должна ли она отвечать на вопросы; но Янка уже ничего не спрашивала, она никак не могла собраться с мыслями: зычный голос Осецкой раздражал ее, цепкие, бегающие глаза смущали. Она мучилась, как птица, которую гипнотизирует гремучая змея. Не было сил подняться и убежать, а ей хотелось это сделать. В ушах зашумело, волна крови прилила к мозгу. Янка так ослабела, что, казалось, вот-вот упадет в обморок. С ней еще никогда не случалось ничего подобного. Ей стало страшно. «Я больна», — подумала она, потирая себе виски.
— Где же Геня? — протрубила Осецкая.
— Вероятно, на службе…
— Неправда. Папа спит! — со злорадством заявила молчавшая до сего времени Хеля.
— Да… быть может… не заметила, — оправдывалась Залеская, укоризненно глядя на дочь.
— Разбуди, сыграем небольшую партию: ну, раз говорю — небольшую, значит, небольшую! Вы играете в преферанс? — спросила Осецкая Янку.
— Нет, — с трудом ответила Янка. Ей было дурно.
— Жаль. Мой покойный муж, царство ему небесное, говорил, что это одна из самых приятных игр, а для меня она, к сожалению, единственное удовольствие со дня его смерти, да, единственное удовольствие для бедной, одинокой вдовы. Ну, раз я говорю — единственное, значит, единственное, — повторила она с рыданием в голосе и оперлась на столик так, что тот затрещал; из ее глаз неожиданно потекли слезы, похожие на огромные капли жира.
— Тетушка, успокойтесь, тетушка!
— Вы же знаете, как вам вредит всякое волнение, — уговаривала ее Залеская.
— Вредит, вредит; ты думаешь, бедной сироте легко забыть своего самого лучшего друга? Все постоянно напоминает мне, что его уж нет. Не могу поднести ко рту ложку, не подумав, что этот мой дорогой, этот незабвенный, этот… — Она прикрыла глаза огромной, как сковорода, рукой и вздохнула так тяжело, что кресло затрещало под напором ее сотрясаемого сиротскими рыданиями тела. Зося, целуя ей руки, щебетала что-то в утешение, но в ее глазах светились плохо скрываемые нетерпение и скука. Залеская бегала между Осецкой и трельяжем, откуда приносила все новые бутылочки с духами, и, словно совершая помазание, лила ей на голову одеколон. Осецкая разрешала делать с собой, что угодно. Она отняла от лица руки и всей тяжестью навалилась на спинку кресла, как бы обессиленная страданиями.
Под воздействием этой сцены, которая немного позабавила ее, Янка начала приходить в себя и теперь с насмешливой улыбкой смотрела на сидящую к ней боком Осецкую.