Чарльз Диккенс - Повесть о двух городах
— Мосье Манетт, а вы совсем не помните меня?
Башмак упал на пол, и сапожник, не отрывая глаз от человека, который говорил с ним, застыл на месте.
— Мосье Манетт, — продолжал мистер Лорри, положив руку на плечо Дефаржа, — вы совсем не помните этого человека? Посмотрите на него. Посмотрите на меня. Вам не вспоминается старый банковский служащий, дела, которые вы вели с ним, ваш старый слуга, прежние дни, а, мосье Манетт?
По мере того как долголетний узник медленно переводил взгляд с мистера Лорри на Дефаржа, пристально вглядываясь сначала в одно, потом в другое лицо, какие-то давным-давно стершиеся следы напряженной работы мысли постепенно проступали на его челе, словно пробиваясь сквозь мрак, окутывающий его сознание, словно что-то блеснуло и тут же померкло и исчезло, но это было так явственно и так живо отразилось на юном прелестном лице его дочери, которая незаметно пододвинулась поближе и, прижавшись к стене, стояла, не сводя с него глаз, сначала замирая от ужаса и жалости, стиснув дрожащие руки и словно порываясь спрятаться, закрыть лицо, а потом едва сдерживаясь, чтобы не броситься к нему с протянутыми руками, в жажде обнять седую голову этого живого мертвеца, приголубить на своей юной груди, вдохнуть в нее жизнь и надежду, — так явственно и даже более отчетливо повторилось на ее юном лице, что казалось — это луч света, скользнув по нему, перешел на нее.
А на него уже надвинулся мрак. Взгляд его становился все более растерянным, блуждающим, и опять он смотрел куда-то вниз, себе под ноги, и тупо озирался по сторонам. Наконец, тяжело вздохнув, он поднял башмак и снова погрузился в работу.
— Вы узнали его, мосье? — шепотом спросил Дефарж.
— Да, на какой-то миг. Сперва я было совсем потерял надежду, но потом вдруг, на один-единственный миг, я совершенно ясно увидел его лицо, лицо, которое я когда-то так хорошо знал. Шш! давайте отойдем немножко подальше! Шш!
Она тем временем незаметно отделилась от стены и подошла почти вплотную к скамейке, на которой он сидел.
Что-то страшное было в том, что он не сознает ее близости, хотя ей стоило только протянуть руку, и она коснулась бы этой согбенной спины.
Никто не решался вымолвить ни слова, никто не шевелился. Она стояла около него, как ангел, сошедший с неба, а он сидел, сгорбившись над своей работой.
Наконец ему понадобилось сменить инструмент, и он наклонился за сапожным ножом, который лежал возле него на полу, но не с той стороны, где она стояла. Он поднял нож и снова погрузился было в работу, но ему случайно попался на глаза подол ее платья. Он поднял глаза и увидел ее лицо. Те двое невольно рванулись вперед, но она остановила их движением руки. Ей и в голову не пришло, что он может ударить ее ножом, а они как раз этого и опасались.
Он смотрел на нее испуганным взглядом, потом губы его зашевелились, словно стараясь произнести какое-то слово, но из них не вырвалось ни звука. Он задышал тяжко, часто и постепенно в этом прерывистом дыхании стали различимы слова:
— Что это?
Слезы катились по ее лицу, прижав руки к губам, она послала ему воздушный поцелуй, а потом прижала руки к груди, словно баюкая эту бедную голову.
— Вы не дочь тюремщика?
Она вздохнула:
— Нет.
— Кто же вы такая?
Чувствуя, что она еще не в состоянии справиться со своим голосом, она молча опустилась на колени рядом с ним. Он отшатнулся, но она тихонько удержала его за руку. Он вздрогнул всем телом, словно какой-то ток пронизал его, потом, не сводя с нее глаз, медленно положил нож.
Ее золотые волосы, которые она нетерпеливо откидывала со лба, рассыпались локонами по ее плечам. Нерешительно протянув руку, он осторожно приподнял один локон и уставился на него, потом тут же впал в забывчивость и, тяжело вздохнув, снова взялся за работу.
Но это продолжалось недолго. Отпустив его руку, она пододвинулась ближе и положила руку ему на плечо. Он неуверенно покосился раза два-три на эту руку, словно желая убедиться, что она в самом деле лежит на его плече. Потом, отложив работу, пошарил за воротом рубахи и снял с шеи почерневший шнурок, на котором висела сложенная в несколько раз завязанная узелком тряпица. Он бережно развязал ее у себя на коленях, и в ней оказались смотанные колечком волоски, два-три золотистых волоска, которые он, может быть, когда-то давным-давно накрутил себе на палец.
Он снова взял в руку ее локон и поднес его к глазам.
— Те самые. Да как же это может быть? Когда это было? Да как же так?
На лбу его снова появилось то же напряженно-сосредоточенное выражение, и вдруг он увидел это выражение на ее лице. Он схватил ее за плечи, повернул к свету и стал пристально вглядываться в нее.
— Она прижалась головой к моему плечу в тот вечер, когда меня вызвали из дому, она боялась за меня, а я нет… у меня не было никаких опасений… а когда меня привезли сюда, в Северную башню, они нашли эти волоски у меня на рукаве. Оставьте их мне! Ведь они не могут помочь мне убежать отсюда, но они помогут мне уноситься прочь в мечтах. Так я им сказал тогда, как сейчас помню каждое слово!
Он долго беззвучно шевелил губами, подбирая слова, прежде чем произнести их вслух. Но когда он, наконец, заговорил, слова следовали одно за другим без запинки, медленно, но связно.
— Как же так? Разве это была ты?
И он так внезапно повернулся к ней и так стремительно схватил ее за плечи, что те двое снова невольно кинулись к ним. Но она даже не шевельнулась, она словно замерла у него в руках и только промолвила тихо:
— Умоляю вас, добрые джентльмены, не подходите к нам, не говорите ничего, не двигайтесь!
— Что я слышу? — воскликнул он. — Чей это голос?
И, выпустив ее из рук, он схватился за голову и начал судорожно рвать свои седые волосы: потом затих и снова погрузился в забывчивость, — привычное состояние, в котором для него как будто не существовало ничего на свете, кроме его сапожного ремесла. Он опять свернул и завязал свой узелок и долго старался засунуть его поглубже за ворот рубахи: но все время не сводил с нее глаз и угрюмо качал головой.
— Нет, нет, нет! Слишком молода, такая цветущая, юная! Не может этого быть. Посмотрите, что сталось с узником. Разве это те руки, которые знала она? То лицо, на которое она глядела? Разве она узнала бы этот голос? Нет, нет! Она была и он был когда-то давно-давно, до всех этих долгих лет в Северной башне… с тех пор прошла вечность… Как вас зовут, милый ангел мой?
Растроганная до глубины души его ласковым тоном и тихой кротостью, его дочь упала перед ним на колени и, словно умоляя, положила руки ему на грудь.
— О сэр, когда-нибудь, в другой раз я скажу вам, как меня зовут, и кто была моя мать, и кто был мой отец, и почему я до сих пор ничего не знала об их горькой, горькой судьбе. Но я не могу говорить об этом сейчас, не могу говорить об этом здесь. Здесь, сейчас, я могу умолять вас только об одном: коснитесь меня вашей рукой, благословите меня! Обнимите, поцелуйте меня! О мой дорогой, дорогой!
Его безжизненная седая голова прильнула к ее пламенным кудрям, и они брызнули на него жизнью и теплом, словно над ним засиял свет свободы.
— Если вы слышите в моем голосе что-то — не знаю, так ли это, но надеюсь, что так, — если мой голос хоть немножко напоминает вам тот, что когда-то был так дорог для вашего слуха, дайте волю слезам, поплачьте о нем. Если вы, касаясь моих волос, вспоминаете любимую вами головку, что покоилась на вашей груди, когда вы были молоды и свободны, дайте волю слезам, поплачьте о ней! И когда я говорю вам о доме, который ждет нас обоих, где я буду неустанно ухаживать за вами и заботиться о вас преданно и нежно, а вам вспоминается другой, давно покинутый дом, о котором так изнывало ваше бедное сердце, поплачьте о нем, поплачьте о нем!
Крепко обняв его за шею и прижав к своей груди, она укачивала его, как ребенка.
— О мой дорогой, родимый мой! Когда я говорю вам, что мучения ваши кончились, что я приехала сюда, чтобы увезти вас, что мы поедем в Англию, где нас ждет мир и покой, а вы, слушая меня, невольно думаете о своей загубленной жизни, о нашей родной Франции, которая поступила с вами так бесчеловечно, — поплачьте, поплачьте об этом! А когда я скажу вам, как меня зовут, и как зовут моего отца, который остался жив, и мою мать — она не вынесла и умерла, — вы поймете, что я должна на коленях вымаливать прощенье у моего достойного отца за то, что я никогда не пыталась прийти ему на помощь, не мучилась о нем изо дня в день, не плакала о нем бессонными ночами, но ведь это потому, что любовь моей несчастной матери заставила ее скрыть от меня его страдания, — поплачьте, поплачьте об этом! Поплачьте о ней и обо мне! О, благодарю тебя, боже! Радуйтесь, добрые джентльмены. Я чувствую его драгоценные слезы на моем лице, и его рыданья отдаются в моем сердце! Боже! Благодарю тебя!
Уткнувшись головой ей в плечо, он припал, обессиленный, к ее груди, и в этом было что-то до такой степени трогательное и вместе с тем страшное, ибо нельзя было ни на минуту забыть непоправимое зло, жестокие немыслимые муки, и все, что ему пришлось претерпеть, — что те двое невольно закрыли лицо руками. Долгое время ничто не нарушало наступившей тишины, и мало-помалу рыдания, теснившие грудь страдальца и сотрясавшие его тело, утихли, и он успокоился — все бури в конце концов затихают и наступает покой, — напоминание людям о той тишине и безмолвии, которые приходят на смену суровой буре, что зовется жизнью.