Гюстав Флобер - Первое «Воспитание чувств»
Странным человеком был этот Морель: один из тех, кого буржуа определяют как оригинала, на кого деловые люди взирают как на артиста, а истинные художники почитают пошляком, — он отличался достаточной утонченностью суждений, но был начисто лишен деликатности чувств, равно как и тяги к роскоши, а заодно и тщеславия, во взаимоотношениях с людьми оставался прям и понятлив — этакая помесь адвоката и банкира, но без подлых умолчаний первого и алчности второго, он хранил верность обеим сторонам своей натуры в решительности и добром рвении, в страсти к порядку и почти вдохновенной преданности сугубо материальным интересам и работе ума, требующей не высокого полета, а изощренной сообразительности.
Он принадлежал к тем одаренным личностям, которых природа снабдила всем, надобным для житейского преуспеяния, забыв добавить разве что кое-какие грешки, но успокоенность духа или неблагоприятные обстоятельства мешают им достигнуть кормила власти, сподобившись коей, они могли бы совершить что-нибудь если не великое, то полезное, — он был из породы трудяг, рожденных для повседневных усилий незамысловатых и упорных, причем работа никогда не выведет их из терпения, они исполнят ее с напористым прилежанием рабочего за станком и с изобретательностью финансового директора; из таких выходят блестящие секретари министерств, но плохие министры, они бойко строчат деловые заметки, однако не способны выдавить из себя ни строки настоящего текста — умные машины и ничего более.
Бедняк, он сделал себе ремесло из самой бедности, обучавшийся извлекать прибыль, остался вечным учеником. Маклеры, адвокаты, нотариусы, делатели денег и всякого рода манипуляторы звонким металлом, среди которых он жил, не смогли ни совладать с его врожденным достоинством, ни загрязнить добрую природу его души, каковую толика воображения или сердечного жара давно бы переплавили в нечто более героическое и способное на высокие свершения. Зритель множества бесчинств, он ни в одном не принял участия, а потому виновные внушали ему кипучее негодование, чуждое людям одухотворенного склада. Непрестанно общаясь с миллионерами, он не претендовал более чем на двадцать тысяч ливров ренты, но их величал не иначе как придурковатыми парвеню, иногда говоря им это прямо в лицо, что придавало его существованию дополнительный блеск независимости и, наперекор крестьянскому происхождению, некоего аристократизма, от имени которого он вершил над ними нравственный суд. У него ни разу недостало времени влюбиться или пуститься в игру, а потому он глумился над любовью и порицал игроков — получалось малость тяжеловесно: издевка порядочного человека, не потревоженного ни бурями, ни хотя бы сквознячком страсти и не верящего в существование штормов, ибо в глаза не видел моря. Даже в молодости он обошелся без мечтаний — бывают же и такие люди на земле. В остальном превосходный малый, любитель хорошо пожить, сибарит в меру возможноcтей, склонный смаковать удовольствия, как то подобает современному человеку, любитель оргий, но до той минуты, когда начинают бить зеркала, — он мог бы походить на героев, воспетых Горацием, будь у него чуть поболе вкуса, хотя какие-то начатки такового имелись и здесь: он истово почитал Беранже,[30] а памфлеты Поля-Луи[31] знал наизусть.
Анри застал Мореля еще в кровати; он курил свою утреннюю трубку, облокотясь на подушку, и почитывал роман при открытом окне.
Едва завидев гостя, тот, не вставая, обрушился на него с дружескими нареканиями за редкость визитов, потом стал дотошно расспрашивать о здоровье семейства и обо всем, касавшемся их родного города, его окрестностей и обитателей.
— Итак, молодой человек, — воскликнул он затем, — что мы делаем в столице? Мы работаем? Мы отдыхаем? Грызем науки? Грызем конфеты? Как с любовью? Сколько у вас побед, есть ли возлюбленная? Да скажите хоть слово, черт возьми! Вы закисли, мой добрый друг.
Не зная, что ответить, наш герой промямлил нечто не вразумительное.
— Ах, так вы здесь скучаете, бедный мой Анри! Черт возьми! Понимаю, понимаю, но вы приспособитесь; надо только чаще обедать у меня. Мы поговорим… немного посмеемся… Что ж! Жизнь коротка, и несколько добрых минут, проведенных с приятелем, чего-нибудь да стоят.
Анри поблагодарил, сердце его потянулось к этому человеку: вспомнилось, что лет десять назад, когда он был еще ребенком, Морель появлялся в отцовском доме и очень ему нравился своим неизменным весельем и забавными песенками, хотя его почти неуловимая насмешливость мешала мальчику проникнуться к нему той глубокой и совершенно особенной страстью, какую дети способны испытывать ко взрослым, тотчас становящимся для них объектом подражания и образцом во всем.
— Какая отталкивающая проза! — бросил Морель, швырнув на стол книжицу, которую прежде держал в руке.
И он, выпростав ногу из-под покрывала, нашарил домашнюю туфлю.
Анри увидел заглавие романа, это был один из его самых любимых; он ничего не возразил, но покраснел до ушей.
— Вы такое читаете? — поинтересовался Морель, и Анри признался, что да.
— Ну, что до меня, слуга покорный: я нахожу все это галиматьей, — подвел черту хозяин дома.
«Ну и болван», — подумал Анри.
Морель нашарил вторую туфлю и стал одеваться, не переставая болтать. О чем? Да разве такое перескажешь? Бросьте кошку в окно — она приземлится на все четыре лапы, заприте двух мужчин в комнате — они заговорят, если определить тему одним словом, о «женщинах», примутся врать наперегонки, и каждый представит на сей счет свою теорию, одна любострастнее другой; в подобных случаях помалкивают либо ханжи, либо закоренелые распутники. Я знавал мужчин, так и не потерявших невинности, но прославленных в свете своим цинизмом, и не вполне развившихся детей, чьи речи вогнали бы в краску престарелого судью. Морель был из таких. Коснувшись заветного предмета, он становился красочен и многоречив: он прочел все, когда — либо написанное в этом мире относительно методов ухаживания, даже давно забытые книжонки, забавлявшие разве что наших дедов, не были им обойдены, все более или менее очаровательно непристойное и приятно неудобосказуемое, что попадается ныне в Париже, он успевал раздобыть ранее прочих, он рьяно выискивал все что ни есть грязновато-прельстительное, все, трактующее об этих материях, он покупал, едва приметив на книжных прилавках. Его возлюбленной могла бы стать проститутка, романсом — непристойный куплет, но этот человек не смог бы приволокнуться за женой бакалейщика или влюбить в себя двенадцатилетнюю девицу; он никогда не любил, ни одна женщина не любила его, впрочем, ему на это было решительно наплевать, ибо он такой нужды не испытывал и находил, что счастлив, с ужасом наблюдая у других чудовищные результаты любовного безумия.
Но и рука Анри никогда не дрожала, стиснутая женской ладонью, не испытывала того странного, упругого и сладостного пожатия легких пальцев, которые прикасаются к вам иначе, чем мужские, и никогда влажные блестящие взоры не отражались в его зрачках. Сердце юноши еще не таило ни одной святой реликвии, ни самомалейшего воспоминания об обожаемом существе — зарубцевавшейся раны, которая подчас дает о себе знать даже тогда, когда жизнь застывает в покое, отягощенная чредой монотонных дней. Он недурно сочинял стихи, обращенные к подружке, но никакой подружки у него не было, две-три женщины, страсть к которым он себе внушил, быстро улетучились из его помыслов, упорхнули, почти не затронув его существования, лишь чиркнули по сердцу кончиками крыльев. И его собственная невинность тоже затерялась в каком-то непотребном доме, на тлетворном алтаре, где обычно приходит конец неведению молодого человека подобно тому, как брачная постель кладет предел недоумениям девицы, — таков фатальный удел того и другой: первый принимает его в опьянении, вторую принуждают к нему в слезах. Итак, можно сказать, что грядущая любовь для своих жарких схваток жаждет нетронутых сердец и закаленных тел.
Но Анри не терял надежды, он мечтал, предвкушал, он еще верил в чувственное желание, изливающееся из женских глаз, и вообще в реальность человеческого счастья — для него так длилось время иллюзий, когда любовь, как весенняя дачка, наливается соком в душе. Ах, смакуй ее, дитя, смакуй это первое благоуханное дыхание, что овевает твой разум, прислушивайся к первому биению вздрогнувшего сердца, ведь очень скоро оно будет трепетать только от ненависти, а там и остановится, как поломанный маятник часов, ибо не замедлит прийти пора увядающих листьев и седеющих кудрей, тогда звезды начнут падать, покидая твой громадный небосклон, и все огоньки на нем один за другим погаснут.
Но пока эти двое беседовали о любви и наслаждении. Морель делился с Анри собственными воззрениями и личными пристрастиями, Анри со смехом выражал свое одобрение и утверждал, что и он тоже сходно смотрит на вещи и поступает; таким образом, оба высмеивали чувствительность и превозносили прекрасную плоть, не признаваясь, что первое им неизвестно, а вторая более тяготит, нежели влечет.