Пимен Карпов - Пламень
Но нет выше радости, как полюбить и погибнуть.
* * *Под темными прибрежными ветлами встретил Крутогоров вихрастого лесовикова поводыря. Парень, брызгая слюной, бормотал шибким картавым шепотом…
— Сызьяню, гыть, змеерод… тибе та… Дед и послал мине сюды… Покарауль, гыть, змеерода-та! Я и караулю, стало-ть! Вон ен, вишь?
Тряхнул кудластой головой, откидывая нависшую на глаза жесткую прядь, почесал правой босой ногой левую.
Темный шумел старый березняк, протяжно и грозно, словно отдаленный водопад. За березняком в сумраке согнувшаяся чья-то мелькнула высокая фигура.
Гедеонов подходил, вертя острой сплюснутой головой, к Крутогорову.
— Ты Крутогоров?
— Да, — отозвался Крутогоров. — А что?
— Людмилку ты оставь.
— Людмилу?
— Оставь. Да. А то несдобровать тебе. Тамара… — Гедеонов захохотал люто, топнув ногой. — Тамара разве хуже?.. Она моя… до…
— Я не покупщик Тамары, — ударил в желтые его колючие глаза Крутогоров. — А Людмила — моя жена.
— Молчи, сволочь!.. — подскочил помещик, трясясь. — Убью!.. Я болен… Нет, я не вынесу!.. — опустил он руки бессильно. — Людмилу я возьму.
И, согнувшись, нырнул в шумный березняк.
VI
Жили знаменские мужики ни шатко ни валко: маялись. Больше плясали, чем работали. Уж такая у них была повадка — плясать — в маете. Да и то сказать, работать-то было нечего и не на чем. Целины, поля, леса — все было полонено Гедеоновым. Только тем знаменцы и жили, что сплавляли лес, ловили в озере рыбу да из года в год ждали земли. Не отчаивались.
Хлеба вечно не хватало. А зато много злыдотников. Вот когда уж отводили знаменцы душу! От зари до зари крутились по лесам. Бражничали. Нужда играет, нужда пляшет, нужда песенки поет.
Дворов не было. Над озером низкие черетняные хибарки с ободранными стропилами и поломанными латами хилились по крутым хвойным обрывам, шатаясь от ветра, словно сорочьи гнезда.
* * *За горой, меж еловых лесов, глинистое заброшенное поле под Троицу мужики бороздили тупыми прыгающими сохами, плугами. А молодухи рассевали лен. Пели песни солнца. А солнце разбрасывало по холмам, межам и рытвинам белые алмазы — ландыши и ромашки, красные рубины — дикие розы, светло-синюю бирюзу — васильки и незабудки. И, облив землю страстным огненным лобзанием, кружилось над дымящимися лесами…
Шумел, в красном купаясь золоте, молодой березняк. В светлой лазури тонули серебряные облака. Молодухи, к земле припав, целовали ее. Пели:
Мати-сыра-земля,
Мати-Богородица!
Дай нам счастье-радость…
Пошли долю!..
Из лазоревой дали доля показывалась. Белая, как снег, в жемчужной короне, в цветах и розовом тумане шла по холмам. А сладкозвонные березы клонили перед ней вершины, ликующим приветствуя ее шумом. Но уходила доля за леса, за туманы. Хороводы пристально глядели ей вслед-Нечаемо откуда наплывала, словно лебедь, одинокая туча. Душистый падал на землю благодатный дождь. А хороводы, в плавной кружась пляске, под шелох диких межевых цветов, пели вечеровые песни…
Туча уплывала. Омытые травы дымились свежим ароматом. Голубоватая мгла окутывала хороводы…
— Мати-Земле — Слава! Слава! Слава! — пели и кружились хороводы.
Жемчужный подходил вечер, и под лесом допахивали мужики поле. Закат догорал, кованым золотом отражаясь в озере…
VII
Так вот, пришел вечер крещения духом и тайного видения.
В священной роще готовились пламенники и Крутогоров к причастию священнотайне…
Мужики, покинув распашье, шли в рощу, к Крутогорову.
Там под старыми чернокленами разбрасывали пламенники свежесорванные цветы. А молодые духини, прозорливцы и злыдотники зажигали висящие в ветвях берез лесные лампады…
За лампадами, в глубине рощи, стонал — горел и сгорал на нескончаемом-то огне — Феофан.
Темное, бледным отливающее мрамором лицо его при свете лампад было жутко, как смерть. А раскаленные глаза, казалось, говорили: коли б подал знак, принял тяготу Сущий — солнце Града открылось бы бренному миру…
Но не было знака. И сгорал в нескончаемом огне — в лютой борьбе с Сущим Феофан.
Голова его, в туче черно-седых взлохмаченных волос, тяжко, безнадежно опускалась на грудь. Сомкнутые крестообразно, костлявые, восковые руки жутко ломались в огненном выгибе.
Феофан часто дышал, и тяжко. Металась душа в тоске неизбывной. Кровавой болела болью. Погорала. Града ее мир не принял, не познал.
Все осквернил Сущий, чем жила душа. Все отдал двуногим зверям на поругание.
Покидал дух. Кровавый катился пот и падал градом. Феофан, зашатавшись, упал, хотел встать. И не мог. Сил не хватало. Но муки по душе были Феофану. Не нужно ему было надежды, вечности, красоты. Только тягота нужна ему была. И нетленным светила она ему, неприступным светом.
* * *— Ага?.. Круто небось?.. — вынырнул откуда-то знаменский поп Михайло. — Погоди, не то запоешь, когда схватят тебя, голубчика… да спросят, где мать?.. Не скроешься, брат, в лесах-то, не-ет!.. Каторга за это.
Медленно повернул к нему Феофан темное лицо. Бросил гневно:
— А вам не каторга?.. За то, что губите души людей ложью?.. За то, что скрыли солнце Града?..
— Тебя дьявол искушает… — шарахнулся поп.
— Ты меня искушаешь!.. — сурово и едко жег его Феофан раскаленными глазами. — Крушить!.. Крушить вас!.. Да еще двуногих… зверей… Крушить!.. Да еще Сущего… За ложь!.. За то, что избранными считаетесь…
— Как?.. И Сущего?.. — запрыгал священик, трепля широкими рукавами рясы. — Сатана!.. Ведь от Сущего исходит только добро…
Но, медленно подводя темные свои зрачки к рябому острому лицу попа, жег его Феофан:
— Добро без солнца Града — страмнее зла… То-то любо было б, коли б Сущий да подал знак о Граде!.. Не искушал бы ложью своей… То-то верно было б!.. А Сущий мучит… Да, знай, молчит…
— За муки — награда… на небеси… — буркнул поп. — Претерпи до конца… Спасен будешь… Феофан покачал головой горько:
— Эх, торгаши… Эх!.. Жулики… Воры!.. Награда… Кого вы не продадите за награду?.. Не убьете?.. То-то любо было б, коли б не гнались за наградой!.. Жулики!.. Воры!.. Убийцы!.. Сожрали солнце Града!.. не подавились, награды-то ждавши?..
Поп, пятясь под березы, бормотал торопливо:
— Ну, заладил… От тебя, брат, ни крестом, ни пестом…
— Ага!.. Видно, не всегда ложь-то помогает?.. — язвил Феофан: — Чего ж уходишь?.. Ты пришел нас просвещать светом Христовым?.. Ну, и просвещай!.. Только без обмана да лжи чтоб…
Но попа и след простыл.
Кляня Сущего и его избранных, побрел Феофан куда глаза глядят.
— Эшь, во, тоже тешатся… Черти смердючие!.. — дико лаялся он, проходя мимо пламенников. — Какая такая красота есть?.. Ну?.. Вечность?.. Огонь сердец?.. Все брехня!.. То-то б…
— Замолчи… — внезапно преградил ему дорогу Крутогоров. — Не говори о том, чего не знаешь.
— Жулье!.. — развевал гривой Феофан. — Все радуются!.. А нет того, чтоб тяготу… принять…
Грустно и испытующе глядел Крутогоров в отверженную погорающую душу Феофана. Тихим взрывал ее голосом:
— Тягота или Град?.. Истина или вечность?.. Окруженный со всех сторон пламенниками, съежившись, притих Феофан. Низко опустил вахлатую, в высокой драной скуфье голову. Но, встрепенувшись и сомкнутые подняв беспощадно хрустящие костлявые руки, затряс ими исступленно:
— Да. Град. А тягота — правда-то — выше вечности!.. Краше Града!.. Крушить!.. Очищать Град. Через Марию-деву… Да… через нее засияет миру солнце Града! То-то любо будет!.. Крушить!.. Крушить.
VIII
За темной хвоей что-то вдруг зашумело. Глухие раздались дикие хохоты. Улюлюкая, гогоча, свистя, из-за ельника высыпала черная орава.
Это были рабочие с гедеоновской фабрики.
Они так и назывались — гедеоновские молодцы.
Махина суконной фабрики Гедеонова торчала за озером в овраге, у железной дороги. Оттуда иногда дымили красные высокие трубы. А больше фабрика прохлаждалась, то есть бездействовала (из-за вечного обсчета «молодцов», отчего те изо дня в день бастовали). Называлось это у Гедеонова крамолой. Искоренял он крамолу свирепо. Но фабричные промышляли ушкуйничеством, набегами на мужицкие огороды, массовками. Заварушка росла. Гроза надвигалась, неся надежды безнадежным.
Сам Гедеонов натравливал рабочих на мужиков, а потом расправлялся с теми и другими. Называлось все это у него политикой, хоть от такой политики и трещало "железное кольцо государства" (выражение того же Гедеонова). Начальство охотилось за населением, население — за начальством. Правители слишком часто о себе напоминали (а самые лучшие правители — те, что меньше всего о себе напоминают). Оттого — не по дням, а по часам делались рабочие сознательными (то есть революционерами). А Гедеонов почему-то полагал, что это ему на руку, так как сам считал себя революционером (только с "другого конца"). Он отдавал предпочтение сознательным.