Робер Мерль - Смерть — мое ремесло
— Рудольф, мне надо поговорить с тобой.
Я остановился.
— Я не хочу с тобой разговаривать.
— Так! — произнес он, немного помолчав. Казалось, он окаменел.
Я снова принялся вышагивать и дошел до стены часовни — Вернер все еще был на том самом месте, где я его оставил. Теперь я снова зашагал к нему. Некоторое время он стоял в нерешительности, затем повернулся на каблуках и ушел.
В тот же день в коридоре я встретил отца Талера. Он окликнул меня. Я остановился, вытянулся в струнку.
— Вот и ты!
— Да, отец Талер.
— Мне говорили, что ты был тяжело болен?
— Да, отец Талер.
Он молча оглядел меня, будто с трудом узнавал.
— Ты изменился. Сколько тебе уже лет, Рудольф?
— Тринадцать, отец Талер.
Он покачал головой.
— Тринадцать лет! Всего только тринадцать!
Он пробурчал что-то себе в бороду, потрепал меня по щеке и удалился. Я посмотрел ему в спину. Спина была широкая, могучая — и я подумал: «Предатель!» Волна безумного гнева затопила меня.
На следующее утро, едва я расстался с отцом и повернул на Шлоссштрассе, как услышал позади шаги.
— Рудольф!
Я обернулся. Это был Ганс Вернер. Я повернулся к нему спиной и пошел дальше.
— Рудольф! — крикнул он, с трудом переводя дух. — Мне надо с тобой поговорить.
Я даже головы не повернул.
— А я не хочу с тобой разговаривать.
— Да пойми же, Рудольф, мне надо тебе сказать...
Я ускорил шаг.
— Пожалуйста, Рудольф, не беги так. Мне за тобой не угнаться.
Я пошел еще быстрее. Подпрыгивая на ходу, он неуклюже бежал за мной. Я искоса взглянул на Ганса и увидел, что лицо у него стало красное, он морщился от напряжения.
— Конечно, — сказал он, задыхаясь от бега, — я понимаю... понимаю... После того, что я тебе сделал... ты не хочешь больше... разговаривать со мной.
Я остановился как вкопанный.
— Что ты мне сделал?
— Это не я, — смущенно проговорил он, — это мой старик. Мой старик выдал тебя.
Я изумленно взглянул на него.
— Как, это он рассказал наставникам?
— В тот же вечер! — воскликнул Вернер. — В тот же вечер он пошел с ними ругаться. Он явился как раз в самый разгар родительского собрания и обругал их перед всеми!
— Он назвал меня?
— А то как же! И еще добавил: «Если среди ваших учеников есть такие звери, их надо гнать».
— Он так и сказал?
— Ну да! — почти весело воскликнул Вернер. — Но ты не огорчайся, ведь на другой же день он написал директору, что ты тут ни при чем — виноват снег. И что я прошу тебя не наказывать.
— Ах, вот оно что, — медленно проговорил я и поскреб тротуар носком ботинка.
— Тебя наказали? — спросил Вернер.
Я упорно смотрел на носок своего ботинка, и Вернер повторил:
— Тебя наказали?
— Нет.
Вернер нерешительно продолжал:
— А твой... — он хотел было сказать «твой старик», но вовремя спохватился. — А твой отец?
Я быстро ответил:
— Он ничего мне не сказал.
Немного помолчав, я поднял на него глаза и выпалил одним духом:
— Ганс, я прошу у тебя прощения за ногу.
У него был смущенный вид.
— Это ничего! Ничего! — поспешно ответил он. — Это все снег!
— Ты так и останешься навсегда хромым? — спросил я.
— О нет, — ответил он, смеясь, — это только... — он подыскивал слово, — это... преходящее. Понимаешь? Преходящее.
Он произносил это слово с явным наслаждением.
— Это значит, — добавил он, — что все пройдет.
Перед тем как нырнуть в ворота школы, он обернулся и с улыбкой протянул мне руку. Я посмотрел на его руку в каком-то оцепенении. Пересилив себя, я сказал:
— Хорошо, я пожму тебе руку, но разговаривать с тобой я больше не буду.
— Ну, старина! — воскликнул он изумленно. — Ты все еще сердишься на меня?
— Нет, не сержусь. — Потом я добавил: — Я не хочу ни с кем разговаривать.
Медленно, как автомат, я протянул ему руку, и мы обменялись рукопожатием. Я тотчас же отдернул руку. Вернер молча смотрел на меня, потрясенный:
— Ну и чудной же ты, Рудольф!
Он еще секунду смотрел на меня, затем повернулся и вошел в ворота. Я подождал немного и последовал за ним.
Весь день и всю эту неделю я раздумывал о нашем разговоре с Вернером и в конце концов с удивлением обнаружил, что, если не считать моего отношения к отцу Талеру, разговор этот ничего не изменил: веру в бога я потерял окончательно и бесповоротно.
15 мая 1914 года умер отец, но в домашнем распорядке не произошло никаких изменений — я по-прежнему каждое утро ходил в церковь. Мама занялась лавкой, и наше материальное положение улучшилось. Мама презирала и ненавидела еврейских портных не меньше отца, но считала, что это еще не повод, чтобы не продавать им ткани. Мама повысила некоторые цены, которые в свое время установил отец с такой смехотворно малой наценкой, что невольно казалось — прав дядя Франц, утверждая, будто он сознательно хотел причинить себе убыток.
Приблизительно неделю спустя после смерти отца, войдя утром в церковь, я был страшно возмущен, увидев, что наши места заняты. Я сел двумя рядами дальше. Началась обедня, и я принялся следить за ней по своему молитвеннику строчка за строчкой. Внезапно на меня напала рассеянность, я поднял голову и посмотрел вверх, на своды.
Мне показалось, что церковь растет, ширится, становится огромной. Стулья, статуи, колонны с какой-то бешеной скоростью отступают, удаляются в пространство. И вдруг стены церкви разом упали — словно откидные стенки ящика. Передо мной раскрылось безграничное, безлюдное лунное пространство. Ужас сжал мне горло, и я задрожал. В воздухе притаилась какая-то чудовищная угроза, все застыло в зловещем ожидании, казалось, мир вот-вот рухнет и я останусь один в пустоте.
Зазвонил колокольчик, я опустился на колени, склонил голову, положил левую руку на пюпитр, ощутил тепло и твердость дерева — и все кончилось.
В последующие недели такие припадки повторялись не раз. Я заметил, что приступ всегда возникал при каком-либо отклонении от привычного порядка. С тех пор я не делал ни одного шага, если не был уверен, что он не укладывается в рамки моего обычного поведения. Если же по случайности что-либо из моих действий, как мне казалось, нарушало распорядок, к горлу моему подступал комок и я закрывал глаза, не смея взглянуть на окружающие предметы, боясь, что они у меня на глазах превратятся в ничто.
Если это случалось в моей комнате, я сразу же с головой уходил в какое-нибудь чисто механическое занятие. Например, начинал чистить обувь. Суконка мерно скользила по блестящей поверхности ботинка, сначала медленно, осторожно, затем все быстрее и быстрее. Не сводя с нее глаз, я вдыхал запах ваксы и кожи — и через некоторое время страх пропадал, я чувствовал себя убаюканным, защищенным от опасности.
Однажды вечером перед ужином в мою комнату вошла мама. Конечно, я тотчас же встал.
— Мне надо с тобой поговорить.
— Да, мама.
Она тяжело вздохнула, села, и на лице ее отразилась усталость.
— Рудольф...
— Да, мама.
Она отвела глаза и спросила неуверенно:
— Ты будешь по-прежнему вставать каждый день в пять часов к обедне?
Ужас сковал меня. Я хотел ответить, но не смог. Мама сделала вид, что поправляет передник на коленях, и продолжала:
— Я подумала, может, ты будешь ходить через день?
— Нет! — воскликнул я.
Мама бросила на меня удивленный взгляд, затем снова посмотрела на свой передник и тихо произнесла:
— Ты выглядишь утомленным, Рудольф.
— Я не устал.
Она еще раз взглянула на меня украдкой и вздохнула:
— Я подумала еще... что вечернюю молитву... каждый из нас мог бы читать... в своей комнате...
— Нет.
Мама вся сжалась на своем стуле и замигала. Наступило молчание, потом она робко прошептала:
— Но ведь сам ты...
Я подумал, что она скажет: «Но ведь сам ты не молишься», но она лишь сказала:
— Но ведь сам ты молишься не вслух.
— Да, мама.
Она посмотрела на меня. Не возвышая голоса, в точности так, как это делал отец, когда отдавал какое-нибудь приказание, я проговорил:
— Не может быть и речи о каких-либо переменах.
Подождав немного, мама тяжело вздохнула, поднялась и, не сказав больше ни слова, вышла из комнаты.
Как-то в августовский вечер, во время ужина у нас вдруг появился дядя Франц. Лицо у него было красное и веселое. Еще с порога он крикнул с торжествующим видом:
— Война объявлена!
Мама побледнела и вскочила с места, а дядя Франц сказал:
— Нечего волноваться. Через три месяца все будет кончено.
Он потер руки и с довольным видом добавил:
— Моя жена бушует.
Мама подошла к буфету, чтобы достать бутылку вишневой настойки. Дядя Франц сел, откинулся на спинку стула, вытянул ноги в сапогах, расстегнул китель и подмигнул мне.
— Ну, парень, — спросил он наигранным тоном, — а ты что думаешь?
Я посмотрел на него и ответил:
— Пойду добровольцем.
— Рудольф! — вскрикнула мама.
Она стояла у буфета с бутылкой в руке, прямая и бледная. Дядя Франц взглянул на меня, и лицо его стало серьезным.