Марсель Пруст - У Германтов
хотя она их и не знала. Эта урожденная Курвуазье почти каждый понедельник съедала эклер в нескольких шагах от графини Г., но безрезультатно. И г-жа Вильбон говорила на ушко своим знакомым, что для нее непостижимо, как это ее родственница может принимать у себя женщину, которую в Шатодене не пускали на порог даже люди второго сорта. «Моя родственница уж чересчур требовательна в выборе знакомств – это даже обидно», – в заключение говорила г-жа де Вильбон уже с иным выражением лица: с насмешливой улыбкой, прикрывавшей отчаяние, улыбкой, которая, если бы играть в загадки, могла бы навести на мысль, что она сейчас читает про себя стих, который графиня тоже, конечно, не знала:
Надежды отняты. Осталось лишь покорство.[363]
Забегая вперед, заметим, что рифмующее с «покорством» «упорство», какое г-жа де Вильбон, снобируя, проявляла в своем отношении к графине Г., принесло свои плоды. Оно так высоко подняло в глазах графини Г. престиж г-жи де Вильбон, – хотя там и поднимать-то было нечего, – что когда пришла пора выдавать замуж дочь графини, то она, самая красивая и самая богатая из девиц, служившая в те времена украшением балов, к общему изумлению, отказала всем герцогам. Дело в том, что ее мать, не забывшая обиды, которые она каждую неделю вынуждена была глотать на улице Гренель из-за Шатодена, мечтала выдать свою дочь только за сына г-жи де Вильбон и больше ни за кого.
В одном Германты и Курвуазье не уступали друг другу: в искусстве – впрочем, бесконечно разнообразном – держать других на расстоянии. Не все Германты применяли для этого одни и те же приемы. Но когда вас представляли любому Германту – я имею в виду Германтов настоящих, – то это был для них некий церемониал: протягивая вам руку, они словно посвящали вас в рыцари. Как только кому-либо из Германтов, хотя бы двадцатилетнему, но уже шедшему по стопам старших, знакомивший вас с ним называл ваше имя, Германт бросал на вас взгляд с таким видом, как будто вовсе не собирается с вами здороваться, – взгляд, обычно голубой, неизменно холодный, как сталь, – словно желая добраться до самых глубин вашего сердца. Впрочем, Германты и в самом деле были уверены, что видят людей насквозь, – они считали себя изумительными психологами. Они полагали, что от этого осмотра усиливается любезность следующего за осмотром поклона, так как теперь поклон был уже с их стороны не простою учтивостью. Все это происходило на расстоянии, очень небольшом от вас, как если б Германт делал выпад, но оно казалось огромным при рукопожатии и устрашало вас во втором случае не меньше, чем устрашило бы в первом, ибо когда Германт, облетев взглядом самые тайники вашей души и вашу порядочность, находил, что вы достойны войти в круг его знакомых, то, вытянув руку, он протягивал вам ее кисть с таким видом, точно подавал вам рапиру для какого-то необычайного поединка, и кисть руки Германта была сейчас, в сущности, так от него самого далека, что, когда он наклонял голову, трудно было уловить, вам ли он кланяется или же своей руке. Некоторые Германты, лишенные чувства меры или же склонные к беспрестанному самоповторению, доходили до того, что проделывали эту церемонию при каждой встрече с вами. Поскольку отпадала необходимость в предварительном психологическом анализе, способностями к коему их наделил «дух семьи» и они всегда должны были помнить, что ему они обязаны успешностью этого анализа, то упорство прощупывающего взгляда могло быть вызвано лишь машинальностью или уверенностью Германтов в том, что они в известной мере обладают даром гипноза. У Курвуазье внешний облик был другой – вот почему их усилия перенять изучающий этот поклон оказывались бесплодными и он приобрел у них лишь надменную чопорность и торопливую небрежность. Зато очень немногие Германты женского пола, по-видимому, заимствовали поклон у дам Курвуазье. В самом деле, когда вас представляли одной из таких Германт, она низко кланялась, приближая к вам под углом в сорок пять градусов голову и грудь, тогда как нижняя часть ее тела (которую она держала совершенно прямо, а вокруг пояса вращалась верхняя) оставалась неподвижной. Но, устремив к вам свой верх, она тут же рывком возвращала его в вертикальное положение и приблизительно под таким же углом. Это откидывание отнимало у вас все, что, казалось, было вам уступлено, участок, который, как вам представлялось, вы завоевали, был у вас отобран, противники, как на поединке, вновь занимали исходные позиции. Такая отмена любезности посредством восстановления расстояния (этот прием выработали Курвуазье с целью показать, что первое движение, которое можно было принять за знак благоволения, – не более чем мгновенное притворство) ясно чувствовалась в письмах, которые вы получали от Германт и от Курвуазье, во всяком случае – в начале знакомства. В «корпусе» письма вы иной раз встречали строки, которые пишутся как будто бы только друзьями, но если б вы вообразили, что вы друг своей корреспондентки, то это было бы заблуждением, так как письмо начиналось: «Милостивый государь», а кончалось: «Примите уверения в моей сердечной преданности». Между холодным вступлением и ледяным окончанием, менявшими смысл всего остального, могли следовать одна за другой (если это был ответ на ваше соболезнование) трогательнейшие картины горя, постигшего корреспондентку в связи с кончиной ее сестры, близости между ними, описание красот природы, среди которой она живет, описание того, как ее утешают детишки, и все же это было письмо, какое читаешь в собраниях писем, и его интимный характер не создавал между вами и написавшей это письмо большей интимности, чем создают письма Плиния Младшего[364] или г-жи де Симьян[365] между ними и вами.
Правда, некоторые дамы из семьи Германтов с первого же раза обращались к вам: «Дорогой друг», «Мой друг», и не всегда это были самые из них простые, а скорее те, что, постоянно находясь в обществе королей и вместе с тем представляя собой натуры «неглубокие», были до того самонадеянны, что им казалось, будто они способны только осчастливливать, и были до того развращены, что никому не отказывали в доставлении удовольствий. Впрочем, Германты так расплодились, что если у кого-нибудь из молодых Германтов и у маркизы Германтской была общая прапрабабушка, жившая при Людовике XIII, то он считал себя вправе называть маркизу «тетушкой Адам», – вот почему самые простые обряды, – например, поклоны при знакомстве, – отличались у них большим разнообразием. У каждого мало-мальски утонченного ответвления была своя манера кланяться, передававшаяся от отцов к детям, как передается рецепт заживляющего средства или особый способ варки варенья. Так, Сен-Лу, услыхав ваше имя, как бы машинально приводил в движение свою руку, но в этом его приветствии не участвовал взгляд и к нему не присоединялся поклон. Злосчастного разночинца, которого по какому-нибудь особому поводу – что, впрочем, случалось крайне редко – направляли с рекомендательным письмом к кому-либо из того же ответвления, что и Сен-Лу, обескураживала эта стремительная подачка привета, намеренно прикидывавшегося бездумным, и разночинец никак не мог взять в толк, что этот или эта Германт имеют против него. И он приходил в немалое изумление, когда узнавал, что г-н или г-жа Германт сочли своим долгом написать рекомендовавшему его лицу касающееся только этого разночинца письмо, в котором говорилось, какое хорошее он произвел на них впечатление и как ему или ей хочется с ним повидаться. Такими же неповторимыми, как машинальный жест Сен-Лу, были сложные, быстрые антраша (которые де Шарлю находил безобразными) маркиза де Фьербуа или величавая, мерная поступь принца Германтского. А кордебалет Германтов был столь многочислен, что описать все великолепие их хореографии у меня нет никакой возможности.
Возвращаюсь к той неприязни, какую вызвала у Курвуазье герцогиня Германтская: пока герцогиня была не замужем, они могли находить утешение в жалости к ней, так как она была небогата. К несчастью, какая-то особенная копоть вечно застилала, скрывала от постороннего взора богатство Курвуазье: никто не знал, что это люди весьма состоятельные. Даже если какая-нибудь богачка Курвуазье выходила замуж за человека с немалыми средствами, всякий раз складывалось так, что у молодоженов не оказывалось в Париже пристанища, и они «останавливались» у родителей, а жили в провинции и вращались в обществе хотя и не смешанном, но и не блестящем. У Сен-Лу ничего, кроме долгов, не было, но весь Донсьер не мог надивиться на его выезды, а денежный мешок Курвуазье ездил только в трамвае. Еще в давние времена о туалетах небогатой мадмуазель де Германт (Орианы) говорили больше, чем о туалетах всех Курвуазье, вместе взятых. Дерзкие ее речи служили своего рода рекламой ее манере одеваться и причесываться. Она осмелилась задать одному из русских великих князей[366] вопрос: «Ваше высочество! Правда, что вы собираетесь убить Толстого?» Она спросила об этом за обедом, на который не были приглашены Курвуазье, впрочем имевшие смутное представление о Толстом. Древнегреческих авторов они знали не лучше, если судить по овдовевшей герцогине де Галардон (будущей свекрови принцессы де Галардон, тогда еще незамужней), которую Ориана за пять лет ни разу не удостоила своим посещением и которая на чей-то вопрос, почему нет Орианы, ответила: «Она, кажется, любит в обществе декламировать Аристотеля (герцогиня хотела сказать: Аристофана). У себя я этого не потерплю!»