Эдмон Гонкур - Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен
И если у нее, как у всех женщин, иногда расстраивались нервы, то такие припадки протекали даже более бурно, чем у других, зато проходили быстро и всегда кончались какой-нибудь шалостью.
Однако, будучи женщиной, вышедшей из народа, и сохранив некоторые простонародные черты, Фостен в то же время была существом избранным, наделенным истинным благородством, и неожиданно обнаруживала то высшее, незаученное изящество души и тела, которое приобретается неизвестно как, с помощью интуиции, и не всегда присуще даже прирожденным аристократам. От мальчишеской выходки она переходила к мягкому смеху, от грубого окрика — к ласковой, всегда оригинальной шутке, от чрезмерной живости — к самому изысканному тону, искупая вольное словечко или какую-нибудь плебейскую прихоть своей грацией, утонченностью, своеобразной прелестью; и если уж ей приходила фантазия, как в тот раз у сестры, выпить лакричной водки, то она пила ее из бокала венецианского хрусталя, раскрывая во все часы дня и ночи натуру сложную, многогранную, становясь попеременно то герцогиней, то гризеткой.
С ней постоянно происходили какие-то перемены, внезапные превращения, метаморфозы, и эта женщина, то и дело преображаясь, всегда вызывала любовь и всегда казалась новой. Шалости, чудачества, проявления чувствительности там, где их вовсе не ждали, умение остроумно высмеять самое себя, необычайная изобретательность и тонкость во всем, что касалось любви, собственные, ни у кого не заимствованные мысли, новые, незатасканные слова, молниеносная смена ощущений, выражаемых напрямик, без утайки… И все это сочеталось у Фостен с невежеством маленькой девочки, невежеством, в котором она сознавалась с таким очаровательным простодушием, что хотелось ее расцеловать.
Так, однажды, когда Фостен писала письмо директору театра, а Уильям, читая через ее плечо и заметив две-три орфографические ошибки, предложил ей переписать письмо, актриса ответила с обворожительным упрямством:
— Нет, пошлю как есть. Так будет более натурально!
Но эта самая женщина, писавшая так плохо, писавшая как женщина минувшего столетия, божественно выражала свои мысли, и никто в мире не умел так обворожить людей, так завладеть ими и поработить, как это делала она, благодаря ее очаровательной общительности и другому, еще более могучему обаянию, исходившему от всего ее прелестного существа.
XXXII
В общении с мужчинами у Фостен был, кроме того, особый дар обольщения: обладая редким тактом артистической женской натуры, она умела открыть у мужчины, близко соприкасавшегося с нею, какое-нибудь достоинство, какую-нибудь привлекательную, только ему присущую черточку, о которой очень часто не знал и сам ее обладатель и за открытие которой он оставался навсегда признателен ей, словно это она наделила его этим достоинством или этой привлекательной чертой. В самом деле, благодаря тонкости своего восприятия, она тотчас подмечала в человеке то скрытое качество, ту редкую особенность, ту таящуюся в глубине его души красоту, те незаметные, но пленительные мелочи, которые и являются подчас тайными возбудителями любви. Вибрация голоса, прелесть улыбки, красивая форма руки или головы — все это вдруг оживало под проницательным взором подруги или возлюбленной. И, открыв какое-нибудь привлекательное свойство души или тела у тех, кого она любила, Фостен воодушевлялась, разгоралась, приходя в восторг, словно перед картиной или статуей, и выражая свое восхищение в коротких волнующих фразах, ласковым, проникающим в душу голосом — голосом женщины, которая даже и в пылу азарта не скажет, однако, ничего абсурдного и приятно щекочет мужское тщеславие. И в своем увлечении всем изящным — пусть даже оно проявлялось в самых незначительных деталях — она подчас доходила до того, что способна была, разгорячившись, начать уверять человека, отлично приготовившего салат с трюфелями, в том, что он необыкновенное, гениальное существо.
Эта милая лесть, расточаемая Жюльеттой Фостен мужчинам, имела над ними такую власть потому, что ее восхищение всегда было искренним, неподдельным, что в нем не чувствовалось ни преднамеренности, ни притворства, ни расчета, что оно являлось лишь непроизвольным и естественным излиянием чувств истинного ценителя всего прекрасного, изысканного, совершенного в человеческой природе — чувств, выражавшихся у этой женщины в пылких, восторженных словах.
XXXIII
Рассказывают, что в минувшем столетии некий англичанин любил французскую куртизанку и что страстная нежность этой любви заставила его однажды, чудесной летней ночью, произнести следующую прелестную фразу. «Не смотрите на нее так, моя дорогая, ведь я не могу подарить ее вам!» Его возлюбленная любовалась звездой.
В любви лорда Эннендейла было, пожалуй, нечто от страсти тех времен, а в этом взаимном увлечении, возникшем в наши дни, как будто оживали чувства любовников XVIII века и пылкая преданность лорда Эльбермейла околдовавшей его Лолотте.
И в тишине огромного особняка, среди благоухающего умирания цветов, которые, отмечая неприметный бег времени, мягко роняли свои лепестки на мрамор консолей, любовники сидели рядом, рука в руке, проводя так в блаженном far niente[167] долгие часы, наполненные радостными мелочами взаимного обожания, — часы, когда трудно даже говорить.
Нежные пожатия рук, ленивые улыбки, спокойное сладострастие сердца, безмолвное счастье… И когда после долгих пауз признательность мужчины, не знавшая, как излиться, поднималась от сердца к устам, он спрашивал, словно умоляя:
— Вы ничего не желаете, Жюльетта?
— Нет.
И снова наступало молчание, цветы пахли сильнее, объятия становились крепче, еще большая томность разливалась в улыбках и взглядах. И после новой длительной паузы опять раздавался вопрос, выраженный другими словами, но все тот же:
— Вам ничего не хочется, Жюльетта?
— Нет.
И эти два вопроса мужчины и два «нет» женщины составляли весь диалог влюбленных.
XXXIV
Любовь англичан не болтлива, не разговорчива, не красноречива; она не изливается в потоке нежных фраз и ласкательных прозвищ. Пуританство изгнало из английского языка изящные строфы Ромео и Джульетты, нежную любовную фразеологию веков католицизма, и теперь у протестанта-англосакса существует для выражения его «любовного пламени» либо тот язык, на котором он говорит с проститутками Стренда и грубость которого превосходит своим цинизмом грязные выражения всех других народов мира, либо язык в стиле Теннисона[168], полумистический, полумещанский, припрятанный для безрадостной любви британского домашнего очага. У англичанина нет любовного словаря, и, встречая этот словарь у французов, он, вследствие своего сурового воспитания и привычки к мужественной сдержанности речи, находит в его терминах, словах, выражениях что-то не мужское, ребяческое, что-то от «трубадура». А свифтовская ирония, всегда таящаяся на дне души англичанина, заставляет его внутренне подсмеиваться над этой «сладкой риторикой» и даже презирать народ, у которого она в ходу.
У англичанина вообще существует отвращение к ненужному многословию, и какая-то стыдливая сдержанность — достойная, впрочем, всяческого уважения — мешает ему выражать свою любовь с помощью громких фраз.
В своих отношениях с француженкой-куртизанкой он более замкнут, чем француз, менее откровенен, не делится с любовницей ни мыслями своими, ни чувствами, не впускает ее в свой внутренний мир и остается одиноким, холодным наблюдателем своего «я».
Но англичанин искупает эту молчаливость, этот недостаток откровенности своей глубокой почтительностью и трогательно-наивным восхищением, своей покорностью — покорностью юноши, любящего впервые, и старомодной учтивостью, какую проявляли знатные господа минувших веков к женщинам свободных нравов, — словом, всеми теми мелочами, которые втайне льстят самолюбию куртизанки, ставя ее на одну доску с другими женщинами. Так, например, Фостен питала к лорду Эннендейлу особую, безграничную признательность хотя бы только за то, что он никогда не говорил ей «ты» в присутствии посторонних, словно и она принадлежала к высшему свету, где муж и жена считают «ты» языком спальни.
Однако англичанин, который даже в разгаре своего чувства к женщине, не являющейся его законной женой, всегда испытывает легкое презрение к ней и почти никогда не умеет его скрыть, совершенно иначе — и это чисто английская черта — относится к женщинам, находящимся в положении Фостен. Знаменитые танцовщицы, знаменитые певицы, знаменитые актрисы комедии или драмы почитаются английской знатью существами высшей породы, представительницами женского пола, стоящими над миром продажной любви и вне его. На них смотрят в обществе как на леди и принимают в замках со всей пышностью и парадностью английского этикета, принимают так, как был бы принят у них какой-нибудь герцог Йоркский. Поэтому страсть к этим женщинам приобретает у тамошних мужчин совершенно особый характер. Это какой-то культ, почти обожествление, любовь плотская, но вместе с тем идеальная, это чувственно-сентиментальная связь, протекающая в бесконечном целовании руки и любовных пантомимах, напоминающих па менуэта.