Марк Твен - Том 6. Приключения Гекльберри Финна. Янки из Коннектикута при дворе короля Артура
И так далее, и так далее. Я заставлял его изображать людей, страдающих от самых разных несчастий и притеснений. Но, господи, для него это были всего только слова, и если бы я свистел, а не говорил, мой свист тронул бы его не больше. Слова не значат для вас ничего, если вы не выстрадали сами того, что слова эти пытаются выразить. Бывают мудрецы, которые любят с видом знатоков снисходительно потолковать о «рабочем классе» и успокаивают себя тем, что умственный труд куда тяжелее труда физического и по праву оплачивается много лучше. Они и вправду так думают, потому что испытали только умственный труд, а физического не знают. Но я испытал и умственный и физический; и за все деньги вселенной не согласился бы я тридцать дней подряд работать заступом, а любым умственным трудом, даже самым тяжелым, я охотно займусь почти даром – и буду доволен.
Умственный «труд» неправильно назван трудом, – это удовольствие, наслаждение, и высшая награда его в нем самом. Самый низкооплачиваемый архитектор, инженер, генерал, писатель, скульптор, живописец, лектор, адвокат, депутат, актер, проповедник, работая, блаженствует, как в раю. А что сказать про музыканта, сидящего со смычком в руке посреди большого оркестра, в то время как льющиеся струи божественных звуков плещут вокруг него? Он, конечно, трудится, если вам угодно это называть трудом, но, по правде говоря, такое название – издевательство над самим понятием труда. Закон труда крайне несправедлив, но уж таким он создан и изменить его невозможно: чем больше радости получает труженик трудясь, тем больше денег платят ему за труд. Подобному же закону подчинены и такие откровенно мошеннические установления, как наследственная знать и королевская власть.
29. Оспа
Когда мы подошли к этой хижине, день уже клонился к вечеру. Никаких признаков жизни мы не обнаружили. Хлеб на поле был уже сжат, и притом сжат так чисто, что поле казалось голым. Заборы, сараи – все развалилось, все красноречиво говорило о бедности. Ни единой живой души поблизости. Безмолвие казалось жутким, как безмолвие смерти. Хижина была одноэтажная, соломенная, крыша ее почернела от времени и висела лохмотьями.
Дверь была слегка приотворена. Мы к ней подкрались беззвучно, на носках и почти не дыша, повинуясь какому-то смутному предчувствию. Король постучал. Мы подождали. Нет ответа. Он постучал еще раз. Нет ответа. Я осторожно открыл дверь и заглянул внутрь. Что-то шевельнулось в темноте; женщина поднялась с пола и уставилась на меня, как во сне. Потом мы услышали ее голос.
– Пощадите! – взмолилась она. – Все уже взято, ничего не осталось.
– Я ничего не собираюсь брать, бедная женщина.
– Ты не священник?
– Нет.
– Ты не из усадьбы лорда?
– Нет, я прохожий.
– Так ради господа бога, карающего невинных нищетой и смертью, беги отсюда! Это место проклято богом, и его церковью.
– Позволь мне войти и помочь тебе. Ты больна, ты в беде.
Глаза мои привыкли к сумраку. Я видел ее запавшие глаза, устремленные на меня. Я видел, как она страшно худа.
– Говорю тебе, это место проклято церковью. Спасайся, беги, чтобы кто-нибудь не заметил тебя здесь случайно и не донес.
– Ты обо мне не беспокойся, церковное проклятье меня не тревожит. Позволь мне помочь тебе.
– Так пусть же все добрые духи, – если только они существуют, – благословят тебя за эти слова! Мне бы только немного воды. Но нет, забудь, что я сказала, и беги, ибо тот, кто не страшится церкви, должен страшиться той болезни, от которой мы умираем. Оставь нас, отважный и добрый прохожий, и мы благословим тебя от всего сердца, если только могут благословлять те, на ком лежит проклятие.
Но прежде чем она договорила, я схватил деревянную чашку и побежал к ручью. До ручья было десять ярдов. Когда я вернулся, король был уже внутри и отворял ставни, чтобы впустить свет и воздух. В хижине стоял тяжкий, удушливый запах. Я поднес чашку к губам женщины. Она ухватилась за нее исхудалыми руками, похожими на птичьи когти. Как раз в это мгновение ставни распахнулись, и свет ударил ей прямо в лицо. Оспа!
Я подскочил к королю и зашептал ему на ухо:
– Бегите, государь, бегите! Эта женщина умирает от той самой болезни, которая в позапрошлом году опустошила окрестности Камелота…
Он не двинулся с места.
– Клянусь, я останусь здесь и постараюсь помочь!
Я снова зашептал:
– Король, так нельзя, вы должны уйти.
– Ты стремишься к добру, и слова твои мудры. Но стыдно было бы королю дрожать от страха, стыдно было бы рыцарю отказать нуждающемуся в помощи. Успокойся, я не уйду отсюда. Это ты должен уйти. Церковное проклятие не может коснуться меня, но тебе запрещено быть здесь, и церковь наложит на тебя свою тяжелую руку, если ты нарушишь ее запрет.
Оставаясь в этом страшном доме, король мог поплатиться жизнью, но спорить с ним было бесполезно. Если он считает, что задета его рыцарская честь, ничего не поделаешь: он останется, и помешать ему невозможно; я знал это по опыту. Я не настаивал. Женщина заговорила:
– Добрый человек, будь так милостив, подымись по этой лесенке, посмотри, что там творится, и скажи мне. Что бы ты ни увидел там, не бойся сказать мне, ибо бывает, что и матери можно сказать все, не опасаясь разбить ее сердце, так как оно давно разбито.
– Останься здесь, – сказал король, – и накорми эту женщину. Я поднимусь наверх.
И положил мешок на лавку.
Я не успел повернуться, как король был уже у лестницы.
Он помедлил немного и взглянул на мужчину, который лежал в полутьме и, казалось, не замечал нас.
– Это твой муж? – спросил король.
– Да.
– Он спит?
– Да, благодарение богу, он спит уже три часа. Сердце мое разрывается от благодарности за этот сон, который снизошел на него.
Я сказал:
– Мы будем осторожны. Мы не разбудим его.
– Нет, вы его не разбудите, он умер.
– Умер?!
– О, какое счастье знать, что он умер! Никто больше не может ни обидеть, ни оскорбить его. Он теперь в раю и счастлив, а если он в аду, он все-таки доволен, потому что там он не встретит ни аббата, ни епископа. Мы выросли вместе; мы двадцать пять лет женаты и никогда не расставались за это время. Подумайте, как долго мы любили друг друга и как долго мы вместе мучились! Сегодня утром в бреду ему представлялось, что мы с ним снова мальчик и девочка и снова гуляем по счастливым полям. Так, под невинный младенческий говор, шел он все дальше и дальше, пока не перешел незаметно в другие поля, о которых мы ничего не знаем, и не скрылся от наших смертных взоров. Разлуки не было, потому что в бреду ему представлялось, будто я иду вместе с ним и будто моя рука у него в руке, – юная, мягкая рука, не эта птичья лапа. Умереть – и не заметить смерти, разлучиться – и не заметить разлуки, может ли кончина быть более мирной? Это ему награда за тяжкую жизнь, которую он нес так безропотно.
В темном углу, где стояла лестница, раздался слабый шум. Это спускался король. Он нес что-то, прижимая к себе одной рукой, а другою придерживаясь за перекладины. Он вышел к свету; на груди его лежала худенькая девочка лет пятнадцати. Она была почти без сознания и тоже умирала от оспы. Это был высший предел героизма, его вершина. Это значило вызвать смерть на поединок, будучи безоружным, когда все против тебя, когда нет не только никаких надежд на награду, но даже нет глазеющей рукоплещущей толпы, одетой в шелк и золото. А между тем осанка короля была так же спокойна и мужественна, как и во время тех дешевых поединков, когда рыцарь встречается с рыцарем; в равном бою, защищенный стальной кольчугой. Король был велик в эту минуту, возвышенно велик. К грубым статуям его предков у него во дворце будет присоединена еще одна, – я позабочусь об этом. И это не будет изображение короля в кольчуге, убивающего великана или дракона, – это будет изображение короля в крестьянской одежде, несущего смерть на руках, чтобы крестьянка могла в последний раз посмотреть на свое дитя и успокоиться.
Он положил дочь рядом с матерью, и та стала осыпать ее ласками и нежными словами; и в ответ в глазах девочки вспыхнул слабый свет, но и только. Мать нагнулась над ней, целуя ее, лаская ее, умоляя ее сказать хоть слово, но губы девочки шевелились беззвучно. Я достал из мешка флягу с вином, но женщина остановила меня, сказав:
– Нет, она не страдает; пусть лучше так. Вино может возвратить ее к жизни, а такой добрый человек, как ты, не захочет поступать с ней столь жестоко. Посуди сам, для чего ей жить? Ее братья в неволе, ее отец умер, ее мать умирает, над ней тяготеет проклятие церкви, и никто не посмел бы поднять ее и приютить, даже если бы она лежала умирающая посреди дороги! Она погибла. Я даже не спрашиваю тебя, доброе сердце, жива ли ее сестра там, наверху; я и без того знаю, что, если бы она была жива, ты снова поднялся бы наверх и не оставил бы бедняжку там одну…