Иван Гончаров - Том седьмой: Очерки, повести, воспоминания
Он в каютах первого и второго класса нашел кое-кого: знакомого помещика, еще приказчика магазина, где покупал холст для картин, буфетчик, служивший прежде в каком-то клубе, тоже узнал его, а со всеми остальными перезнакомился в течение двух-трех часов, даже и с генералом, занимавшим особую каюту и не подававшимся на знакомства, и был общею отрадою плавателей, особенно за столом или за чаем, когда все были в сборе.
На палубу, в народ, он ходил отыскивать «натур», «типов», дорылся до своего чемодана, вытащил бумагу, карандаши, водяные краски и рисовал, говорил, пел и почти плясал. Отыскал на палубе желтоволосого мальчишку и силой притащил в столовую. Тот барахтался, вопил: «Мамка, мамка!»
– Не замай, пусти его! – уговаривала беременная баба в тулупе, стоя у входа. Но Хотьков буквально заткнул мальчишке рот миндальным пирожным, захваченным мимоходом в буфете, и накидывал этот «тип», с грязными ручьями слез. Тут же сделал очерк бабы и татарина. Упрашивал одного купца раздеться в отдельной каюте. «Бахуса, – говорит, – мне надо, у него, я думаю, тело складками висит, как у рубенсовых фигур». Купец рассердился и стал избегать его. Мужики тоже, сидя на полу, подбирали под себя ноги и прятали бороды в колени, когда он начинал в них вглядываться.
На другой день отыскал в куче у самой трубы еле-еле живую старуху – маленькую, сгорбленную, с мутными, впадшими глазами и незакрывающимся ртом без зубов, всю в морщинах. «Садись, садись, бабушка, посиди немножко, часок, я тебе сейчас кофейку велю подать».
Старуха, войдя, перекрестилась. «Куда ты это, родимый, привел меня?» – говорила она, пристально поглядев на раскрашенную переборку рубки, на малиновый трип на скамьях и на яркие малиновые же занавески у окон. – В церковь, что ли?» Она опять перекрестилась.
– Садись, садись: чего хочешь, кофе или чаю?
– Не пью, родимый, нынче петровки. Ужо хлебца поем, – шамкала она. – А ты дай сахарок-то, я в тряпочку485 заверну, ужо разговеюсь… Где Дуня-то у меня? Дуня, а Дуня!
Между тем, Хотьков рассказал ее историю: Она ехала из деревни на родину, где не была лет двадцать, искать родных, не приютит ли кто? У ней умерли дочь, зять, сноха и осталась только внучка, а на родине были другие внучата, уж большие.
– Да не знаю, живы ли? Куда деться-то с внукой – о, ох, ох! – заключила она.
Мы обступили ее, пока Хотьков готовил бумагу и карандаши.
– Который год тебе? – спрашивали ее.
– Ась? Годов-то сколько? Да вот сколько попу Никите. Мы погодки, он сказывал. Ему шесть десятков было, как я из Ключихи-то к зятю ушла… Муж-то умер, сын… того… ушел на промысел да с низу не бывал назад… Я в Белево и ушла… к зятю-то… А теперича зять-то умер и сноха…
– Как же ты едешь в Ключиху, не знаешь, есть ли кто? К кому же ты пойдешь?
– О, ох, ох! – был ответ.
– Есть ли у тебя на дорогу деньги?
– Ась?
Хотьков повторил вопрос.
– Деньги-то? А вот тут завязано – три гривны… в узелке-то… да у Дуни два пятака… Дуня! подь сюда, где ты?
Она водила глазами вокруг. Хотьков встал и отыскал на палубе девочку лет семи, в платке, завязанном на голове, как у баб, а из-под платка сзади торчали в стороны длинные космы волос, похожих на овечью шерсть.
– Поди сюда, шайтан эдакой! Я вот клюкой тебя! Где у меня клюка-то?
Девчонка прильнула к старухе боком, стараясь не глядеть ни на кого. За ней приплелся какой-то мужичонко, назвавшийся земляком, из одной деревни. Хотьков привел его к старухе.
– Вот земляк: знаешь его? – спросил он старуху. – Как тебя зовут? – обратился он к мужику.
– Кузьмой.
– Знаешь, бабушка, Кузьму? – спросил Ив[ан] Иван[ыч] старуху. – Вот этого?486 Старуха поглядела в другой угол.
– Кузьму? – повторила она. – Коли не знать? Ты, чай, у Прохора, у мельника, в работниках жил? – прошамкала она.
– Эха! – отозвался мужик. – Да тот уж десятка два лет помер…
Старуха сделала крупный крест.
– Дай бог душеньке его! Прохор-то был хороший мужик, а вот ты все перечил ему… – путала старуха.
– Да я не тот, я Егоров сын! Помнишь Егора?
– У купца Тяпкина, у Антипа Иваныча жил, помню.
– Да не тот, баушка! Тяпкинский Егорка утонул давно…
Старуха опять сделала крупный крест и шамкала про себя:
– Ты на постоялом дворе не гонял ли лошадей? Егором прозывался…
– Эх, горемышный спился и помер давно! – Опять крест. – Я не Егор, слышь ты, а Кузьма!
– У Терентьевны ребятишки-то где? Слышь ты: Кузька-то у нее был, тебе семой годок пошел, как я к снохе-то в Белево пошла…
– Терентьевна ноги ознобила, теперь на печи третий год мается, не слезает, а Кузьма-то шестой год в солдатах…
Старуха перекрестилась:
– О, ох!
Хотьков усердно работал, накидывая ее и Дуню. Мы с любопытством заглядывали в рисунок.
– Как же она дойдет одна? И где будет жить? – спросила одна из пассажирок.
– Дойдет, тут всего девяносто верст. Где подвезут, где поплетется на своих на двоих…. – говорил ее земляк.
– А кто примет ее там?
– Возьмут свои! Вот девчонку заставят ребят нянчить али капусту полоть… Прокормятся! Зять тоже есть. Кабы деньжонок рублев пятнадцать принесла, так нешто: стало бы… Долго ли ей прожить-то?
– Пятнадцать рублей! – сказал Хотьков, бросил карандаши, схватил свою фуражку, вынул из кармана пять рублей и бросил туда. Я последовал его примеру, еще двое или трое дали по рублю, другие двое быстро шагнули487 из рубки наружу. Хотьков за ними. Он заглянул и к генералу и, наконец, пошел по палубе к народу. Там ему клали в фуражку кто грош, кто два: другие, узнав, для кого сбирает, дали краюху хлеба, связку баранок и три печеные яйца. Все это Хотьков принес в столовую и сложил перед старухой. Денег оказалось двадцать один рубль и восемьдесят копеек.
– Вот теперь важно, вот заживет! – сказал мужик.
Старухе насилу растолковали – какие это деньги, и не могли растолковать – сколько. Она крестилась.
– Как звать-то тебя, кормилец? – спросила она и стала близко вглядываться в Хотькова. – Ах, да какой ты красавец, родимый! Ты не попович ли? Не попа ли Никиты сынок: такой рыжий да дородный!
– Нет, баушка, у меня отец был Василий, кузнец…
– Григорий, что ли? Кузница-то сгорела ономнясь. Дуня, Дуня, где у тебя два пятака? Смотри, я клюкой…
Хотьков спрятал деньги в конверт, запечатал, надписал имя старухи, название ее села и растолковал ей, чтоб она, как придет домой, никому не давала бы пакета, а подала бы его при священнике в контору или правление спрятать.
– Кого мне поминать в молитвах? – спросила старуха, крестясь и пряча пакет в исподницу. Хотьков записал ей имена всех жертвователей. Старуха завязала бумажку в тряпку с медными деньгами.
– Дуня, Дуня, куда ты провалилась, шелопутная, где клюка-то у меня? – Старуха то крестилась, то искала клюки, потом погружалась в какое-то забытье, никуда не глядя. Слышалось только: – О-ох! Спрячу сахарок-то в тряпочку.
Наконец, Хотьков старался уловить, сколько мог при быстром беге парохода, очерки берегов. Волга была уже настоящая, величественная, широкая Волга, по берегам являлись села, по реке движение, пейзажи бесконечные и разнообразные. Хотьков работал быстро и отлично, когда уходил в работу, но здесь работа уходила от него. Едва делал он очерк горы, леса, бухты, – через четверть часа все бледнело, он с досадой бросал карандаш или кисть: трудно решить, как он прожил бы эти три-четыре дня на тесном пространстве, где ему не было места разбежаться, если бы не… Анна Ивановна и Марья Ивановна.488 Это были две примадонны: одна первого, другая второго класса, то есть примадонны нашего общества и первоклассных кают. Мы не знали и не спрашивали, кто они, куда и зачем едут, а слышали только их голоса. Марья Ивановна занимала место в первом, Анна Ивановна во втором классе, и старались быть неразлучны. То Анна Ивановна сидит полдня у нас, то Марья Ивановна другие полдня уйдет во второй класс, на палубе они всегда были вместе. Но на другой день они были уже втроем: Анна Ивановна, Марья Ивановна и Хотьков.
То и дело слышишь голос:
– Марья Ивановна, вы здесь?
– Здесь, приходите сюда!
Или Марья Ивановна скажет:
– Анна Ивановна, подите сюда!
– Марья Ивановна, пароход навстречу! – И бегут смотреть.
– Анна Ивановна, идите скорей вверх, какой вид открылся!
И бегут. Или книжку, читают вместе, или пьют кофе, лакомятся – все вместе. С другого дня к этому говору присоединилось имя «Иван Иваныч», и его голос кликал то Марью Ивановну, то Анну Ивановну.
Обе были неопределенной наружности, но молодые и недурны собой. И вот образовалось трио: Хотьков узнал, что они соседки и родственницы, что Марья Ивановна имеет землю и усадьбу, а Анна Ивановна живет у дяди, что Марья Ивановна едет с горничной и везет с собой бонбоньерку с конфектами и угощает Анну Ивановну и его, а у Анны только финики и изюм, что Анна Ивановна образованнее, лучше и умнее говорит, а Марья Ивановна играет на фортепиано, наконец Марья Ивановна красивее. Были и еще женщины, но непривлекательные: одна с детьми, с нянькой, с своей провизией; чиновник, адъютант, оба знакомые Хотькова, два армянина, ни слова ни с кем не говорившие, да генерал, редко выходивший из своей отдельной каюты, купцы и два-три лица неопределенного звания, не то поверенные или управляющие имениями, между ними поляк и два немца.