Константин Паустовский - Повесть о жизни. Книги 1-3
Стены ее были выкрашены в цвет грязного мяса. Но это владельцу гостиницы показалось скучным. Он приказал покрыть стены модной тогда декадентской росписью – белыми и лиловыми ирисами и кокетливыми головками женщин, выглядывавшими из водяных лилий.
Неистребимый запах дешевой пудры, кухонного чада и лекарств стоял повсюду. Электричество горело тускло, читать при его желтушном свете было нельзя. Все кровати были продавлены, как корыта.
Коридорные девушки в любое время дня и ночи «принимали гостей».
Внизу на штопаном и перештопанном сукне бильярда отщелкивали «пирамидки» испитые юноши с кепками набекрень и в галстуках бабочкой. Каждый вечер кому-нибудь проламывали кием голову.
Играли по-крупному. Деньги клали в лузы, но зорко следили, чтобы их не крали так называемые «подпыхачи» – мелкий бильярдный люд.
Стены между номерами в гостинице были очень тонкие. По ночам я слышал вздохи, стоны, грубый торг, а временами душераздирающий женский вопль. Тогда вызывали швейцара, дверь номера выламывали, оттуда выскакивала с рыданьями растерзанная женщина, чаще всего знакомая коридорная девушка из этой же гостиницы, а за ней выволакивали какого-нибудь мутного парня с мокрой челкой. Он мычал и бил всех наотмашь направо и налево.
Его связывали, уводили, пиная в спину, и приговаривали:
– Опять обсчитал девушку, холера! Который раз! Удавить тебя мало!
К рыдающей девушке сбегались подруги. Она, захлебываясь, показывала им зажатые в кулаке деньги – доказательство, что ее обсчитали.
Девушки сообща пересчитывали деньги, ахали и говорили, что всех мужчин надо облить серной кислотой.
Непременным участником скандалов был низенький седой коммивояжер – представитель фирмы готового платья «Мандель и компания». Он носил просторный вишнево-красный костюм и желтые ботинки с выпуклыми носами.
Он всегда утешал обиженных девушек.
– Ты, Муся, – говорил он, – должна относиться ко всему с философским спокойствием. Бери пример с меня.
– А идите вы знаете куда! – отвечала сквозь слезы Муся. – И подавитесь своими советами. Знаю я ваше философское спокойствие!
Но старик не смущался.
– Древние эллины, – говорил он, – полагали, что спокойствие есть основное условие счастья. Основное условие! Ультима рацио! Понимаешь? И подумаешь, на сколько он тебя обсчитал?
– На рубль, гад! – отвечала девушка, переставая плакать.
– Вот тебе рубль. Утри слезы, умойся, оденься, стань прелестной, как прежде, и принеси мне в номер бутылку вина, боржом и печенье.
– Идите вы знаете куда! – говорила возмущенно девушка. – Это чтоб я за рубль к вам пошла? Старый пацюк![3]
Но старик не обижался. Он ходил по коридору, засунув руки в карманы, и напевал:
Под знойным небом Аргентины,
Где женщины, как на картине,
Где небо южное так сине, —
Там Джо влюбился в Кло!
Был в гостинице и всеобщий любимец, так называемый «Дядя Гриша – воды тише».
Это был картавый затертый человек с русой бородкой и синими детскими глазами. Чесучовый пиджак он носил на голом теле, стыдливо запахивал его и всегда дрожал, будто от холода, на самом же деле от перепоя.
Рассказывали, что дядя Гриша – сын сенатора из Петербурга, окончил Лицей, промотал огромное состояние в Париже, потом был тапером в кино (по-тогдашнему «иллюзионе»), а теперь живет за счет человеческой жалости и перехватывает рубль или два на вечеринках в качестве непревзойденного игрока на гитаре и певца жестоких романсов.
Дядя Гриша был так несчастен, что даже владелец гостиницы, тучный господин в котелке, во вздернутых клетчатых брючках, пожалел его и дал ему работу – кипятить в кубе воду для чая. За это дядя Гриша жил бесплатно в комнатке, где стоял этот куб.
Тесная его комнатка была своего рода гостиничным клубом. Там собирались «вечные постояльцы», играли в подкидного дурака, в домино, гадали, обсуждали все происшествия, а девушки штопали чулки, шили и гладили.
Однажды в комнате у дяди Гриши отпраздновали день рождения коридорной девушки с нашего третьего этажа – Любы. На этот праздник пригласили «из уважения» четырех жильцов, в том числе и меня. Была на празднике пожилая женщина – зубной врач Фаина Абрамовна, сотрудник харьковской газеты – высокий человек, ходивший на костылях, и аптекарский ученик Альберт – веснушчатый юноша с нежной кожей. Он все время понимающе и презрительно улыбался.
Старый коммивояжер тоже пытался прорваться на именины, но девушки его не пустили.
Девушки все были нарядные, а Люба, бледная, молчаливая, в черном платье, была похожа, по словам Альберта, на «королеву Марго».
Взволнованная Люба изредка подымала длинные ресницы, внимательно взглядывала на нас, и каждый раз меня поражал чистый блеск ее глаз.
Не верилось, что это та самая Люба, что недавно ночью рыдала, прикрыв рукой на груди разорванную батистовую рубашку и стиснув голые круглые колени, проклинала во весь голос плотного черного постояльца из 34-го номера, охальника, по ее словам, и подлеца.
Дядя Гриша побрился и надел розовую рубаху с чужого плеча, заколотую медной булавкой с изображением гусеницы.
Сели за стол, уставленный несвежими закусками из гостиничного ресторана и бутылками рябиновки. Посреди стола стоял большой букет фиолетовых бумажных роз.
Люба подошла к дяде Грише и пригладила его редкие волосы. Дядя Гриша поймал на лету Любину руку и пожал ее. Тогда Люба на минуту прижала к своей груди его дрожащую голову. Она смотрела при этом за окно поверх головы дяди Гриши, и глаза у нее были спокойные, как всегда.
Раскрасневшиеся, довольные девушки настойчиво нас угощали. Они ласково заглядывали в глаза и говорили:
– Да покушайте же, пожалуйста, шобы Люба была всегда счастливая и здоровая. Да не стесняйтесь, пожалуйста! Это все свежее, только что из кухни, вы не думайте.
Люба сидела между дядей Гришей и мной.
– Хочу вас спросить, – сказала мне Люба, – чего это вы все сочиняете? Каждый раз, когда я в номере у вас прибираю, – всюду листочки валяются. Про что вы пишете? Про сердечную жизнь?
– Да, – ответил я. – Про счастливую жизнь, Люба.
– Была бы я интересная, – вздохнула Люба, – вы, может, и про меня удачно бы написали. Целый роман. А люди бы читали и плакали слезами.
– Пей, Любка! – крикнула Муся. – Пока горе тебя не поломало.
Глаза у Любы потемнели.
– Уймись! – тихо сказала она. – Я с горем заодно жить все равно не буду.
– Да я просто так, – ответила Муся. – Я ж тебе симпатизирую, Любка.
– А песни вы тоже пишете? – снова спросила меня Люба. – На эту дуру Муську вы, между прочим, не обращайте внимания.
– Нет, не пишу. Стихи когда-то писал. И знаю много стихов.
– Чувствительных?
– Да, пожалуй.
– А вы прочитайте.
– Ну что ж, – ответил я. У меня от выпитой рябиновки уже началось легкое «кружение сердца». – Я прочту вам одной. Сегодня – ваш праздник.
– Неужели одной? – спросила Люба и немного подержалась за серебряное колечко у меня на мизинце. – Чье это кольцо?
– Мое.
– Неправда, не ваше.
Все уже сильно шумели. Я на минуту задумался: что бы прочесть понятное и простое?
«Все равно, – подумал я, – поймет она или нет!» И я начал говорить немного нараспев:
Нет, не тебя так пылко я люблю,
Не для меня красы твоей блистанье:
Люблю в тебе я прошлое страданье
И молодость погибшую мою{209}.
Шум за столом стих.
Когда порой я на тебя смотрю,
В твои глаза вникая долгим взором:
Таинственным я занят разговором,
Но не с тобой я сердцем говорю.
Я остановился.
– Ну! – резко сказала Люба. – Раз уж начали читать такое, так рвите сердце.
Я говорю с подругой юных дней,
В твоих чертах ищу черты другие,
В устах живых уста давно немые,
В глазах огонь угаснувших очей.
Одна из девушек с шумом втянула воздух и всхлипнула.
– Стихи поэта Лермонтова, – сказал дядя Гриша, настраивая гитару, – лучше петь, чем читать.
Он взял мягкий аккорд и запел приятным сильным тенором:
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит...{210}
– Подхватывайте! – приказал он, и гитара снова печально заговорила у него под пальцами. – Все подхватывайте! «Ночь тиха, пустыня внемлет Богу, и звезда с звездою говорит».
Все тихо спели окончание строфы. Люба сидела, облокотившись на стол, опираясь подбородком на сложенные руки, и пела, глядя за окно. Глаза ее сияли. Дядя Гриша играл, подняв голову, и на щеке у него блестела слеза.