Юрий Орлицкий - Русские поэты второй половины XIX века
Сам образ леса явился и точным выражением внутреннего отношения Кольцова к Пушкину, и, пожалуй, точным выражением отношения поэзии его к поэзии Пушкина. Кольцов со своей непосредственностью, свободой от литературщины должен был воспринять Пушкина в особой чистоте и цельности. Белинский писал, что Пушкин для него «божество». «Лес» свидетельствует, что Белинский не оговорился. Отношение Кольцова к пушкинской гениальности было отношением к «божеству», как к чему-то безусловному, стихийному. Вообще такой тип восприятия гениальности в искусстве довольно обычен. Пушкин в стихах «К морю» сравнивал море с Байроном (не Байрона с морем). Но у Пушкина есть именно литературное сравнение. У Кольцова нет сравнения. Его образы близки фольклорным антропоморфизациям. В образе леса он нашел выражение той стихийной богатырской мощи, того безусловного «божественного» начала, которое он видел в Пушкине. Белинский писал позднее, сравнивая разные типы народности и гениальности как выражения народности: «Пушкин поэт народный, и Кольцов поэт народный, – однако ж расстояние между обоими поэтами так огромно, что как-то странно видеть их имена, поставленные рядом. И эта разница между ними заключается в объеме не одного таланта, но и самой народности. В том и другом отношении Кольцов относится к Пушкину, как бьющий из горы светлый и холодный ключ относится к Волге, протекающей большую половину России и поящей миллионы людей… В поэзии Пушкина отразилась вся Русь, со всеми ее субстанциальными стихиями, все разнообразие, вся многосторонность ее национального духа». Интересны у Белинского сами эти сравнения с явлениями природы поэтического творчества как чего-то органичного, безусловного, стихийного, возникшие, возможно, не без влияния музы самого Кольцова, который также через образы природы выявляет стихийную мощь и многосторонность пушкинского гения. Лес – это стихия, это множественность в единстве. Так должен был ощутить поэтическую силу Пушкина и Кольцова – выразитель лишь одного начала, поэт, которого «могучий талант, – как говорил Белинский, – не может выйти из магического круга народной непосредственности». В другом месте критик называл этот круг «заколдованным».
Но, воплощая принципы народно-поэтического творчества, Кольцов уже как профессиональный литератор доводит их до совершенства.
Композиция «Леса» трехчастна. Трехчастность эта четко определена трижды возникающим вопросом, приобретающим и характер вступления, лирического причета-плача. Лишь в самом начале вопрос повторен дважды. Это в полной мере соответствует тому значению, которое приобрела в рамках первой части (пять строф) первая строфа, заключающая в зародыше, в зерне, по сути, уже все стихотворение. Это интродукция, увертюра, в сжатом виде содержащая основные темы всей, подлинно богатырской симфонии и основную разработку:
Что, дремучий лес,
Призадумался,
Грустью темною
Затуманился?
Здесь в особой концентрированности можно найти все три рода литературы. И лирику: вопрос-запев, и эпос с образом дремучего леса, и драматическую коллизию: лес – туча-буря, хотя последняя здесь намечена еще только музыкально.
Уже здесь определяется вся сложность образа леса, образа многоассоциативного, уже здесь выявляется сложное взаимодействие двух начал: человеческого и природного, одушевленного и неодушевленного, причудливая игра и взаимопереходы смыслов, каких народная поэзия с ее прямыми одушевлениями и более простыми антропоморфизациями не знает. Вот почему поэт, называя привычное – «дремучий лес», сразу же разрушает этот образ и создает его заново. «Призадумался» – уже одушевлено, хотя еще тоже одушевлено привычно. И поэт подкрепляет эту одушевленность, усиливает, обновляет и индивидуализирует «грустью темною». Это сочетание и соответствует народной традиции, и ново. Оба элемента лежат в рамках народного словоупотребления порознь («грусть – тоска», с одной стороны, и, с другой – «темна тоска на грудь легла»). Автор не оставляет одиноким слово «грусть», которое в этом случае, т. е. в народной песне, да еще в приложении к лесу, оказалось бы фальшью и сентиментальностью, и определяет «грусть» так, как народное творчество определяет тоску: «грустью темною». Оставаясь в границах народной традиции, сочетание приобрело и чисто индивидуальный, литературный поворот. Кроме того, «темною» – определение, очень органично входящее в общий состав строфы и потому, что оно сохраняет и несет также примету леса (от «темный лес»). А «затума нился» (с внутренним движением значения неодушевленности к значению одушевленности), рифмуясь с «призадумался» (где одушевленное переносится на неодушевленное), служит дальнейшему стиранию границ между тем и другим, обнаруживает всю зыбкость значений, убирает переходы, создавая целостное впечатление леса-человека, где лес не остается только лесом, но и собственно человеком, как было бы в аллегории, не становится.
Кстати о рифме. Белинский писал: «Дактилическое окончание ямбов и хореев и полурифма вместо рифмы, а часто и совершенное отсутствие рифмы, как созвучия слова, но взамен всегда рифма смысла или целого речения, целой соответственной фразы, – все это приближает размер песен Кольцова к размеру народных песен». И в рассматриваемой первой строке рифма «призадумался – затума нился» есть рифма смыслов, но и интереснейшая внутренняя рифма. Есть звуковые и смысловые переклички в первой и третьей строках. Уже в этой строфе драматический смысл рассказа подчеркнут и выражен столкновением двух звуков: е здесь принадлежит лесу; у – фонетическое выражение другого, враждебного начала, которое прозвучит далее очень сильно. «Темный» же, хотя как член предложения синтаксически относится лишь к слову «грусть», фонетически и как часть речи тяготеет к слову «лес», опираясь к тому же на неназванную аналогию: дремучий лес – темный лес.
Вторая строфа вводит и прямо человеческий образ – Бовы. Вообще в стихотворении есть три плана, три образа: лес – Бова – Пушкин. Два из них названы. Третий все время лишь угадывается. С ним все соотносится, но он непосредственно ни разу не возникает. Он выявляется через взаимодействие двух первых. «Образ» Пушкина создается не прямо через взаимодействие образов: лес – Пушкин, а через взаимодействие образов: лес – Бова, как представительствующих за него, сменяющих друг друга, соревнующихся за право такого представительства. Очеловечивая лес, образ Бовы тем необычайно приближает нас к другому, не названному человеку, к Пушкину, но и отделяет от него и отдаляет, оказываясь новым опосредованием.
В то же время сам сказочный образ Бовы сообщает песне эпический размах, переводит песню в песню-былину, в песню-эпос. Размер кольцовского стихотворения свидетельствует именно об этом. Песня написана сложным литературным размером. Вообще говоря, это хорей, но хорей, который в максимальной степени приобрел песенный характер. «В песне, – писал И. Н. Розанов, – очень важен разбег, начало. Наиболее певучим из размеров является анапест. Следует обратить внимание, что в популярных хореических песнях первый стих имеет часто первую стопу безударную». И в «Лесе» Кольцова хорей теряет первое ударение. В то же время это хотя и приближенный к песенному анапесту, но все же «эпичный» хорей: у Кольцова анапесты обычны в стихах, ставших собственно песнями, хорей же у него, как отмечает один из фольклористов, исследовавших поэзию Кольцова, мы находим в стихах, «книжных по существу, но построенных на фольклорной основе; он в песнях для читателей».[30] Можно отметить также, что песенные дактилические окончания в «Лесе» чередуются с сильными мужскими и, так сказать, сдерживаются ими. Таким образом, размер прямо связан с особым жанром «Леса» как эпической песни, полубылины о богатырстве и богатыре.
Что Бова-силач
Заколдованный,
С непокрытою
Головой в бою…
Карлейль говорил о стихах Бернса, что их нельзя положить на музыку, ибо они сама музыка. То же можно сказать и о Кольцове (что, конечно, не противоречит тому, что композиторы писали музыку на слова «Леса» – В. Прокунин, Д. Усатов, как, впрочем, и на слова Бернса – Мендельсон, Шуман). Музыкальные стихии властвуют в произведении Кольцова. Они не только выражают тему, но и упреждают ее. О богатырстве Бовы со всеми традиционными приметами витязя (плащ, шлем) еще будет сказано, но уже и в только что приведенной строфе цельная, буквально литая фигура богатыря создается за счет целостного музыкального звучания. Слово «Бова» находит продолжение во внутренних рифмах второй строки («заколдованный») и четвертой («головой»). Можно указать и на еще более глубокие связи. Слово «заколдованный» объединяет первую и четвертую строки не только рифмой на ов (ова-ова-ово), но и огласовкой на л («силач заколдованный» – «головой»). Наконец, завершающее «в бою» со своим в бо возвращает нас к началу, к «Бова», но уже фонетически контрапунктируя: «Бова – в бою».