Жорж Роденбах - Мистические лилии
Вдруг дверь открылась, и показался доктор: он был высокого роста, с седыми волосами и бородой, с серьезным видом. Не говоря ни слова, он сделал ей знак следовать за ним, повел ее в другую комнату, свой рабочий кабинет. Сестра Годелива была очень смущена. Она хотела быстро назвать все симптомы своей болезни, перечислить которые она дала себе слово. Когда он обратился к ней и спросил ее коротко, чем она больна, его тон голоса, суровый и холодный, оледенил ее.
Она просто ответила: "У меня головные боли". Затем она замолчала, смущаясь, забывая обо всем, или, вернее, не находя слов, не собравшись с мыслями перед этим взглядом статуи, не покидавшим ее.
Доктор снова заговорил так же монотонно, точно на одной меланхолической струне:
— Мы посмотрим, сестра; необходимо, чтобы я вас выслушал.
— Да… — сказала сестра Годелива.
Она оставалась сидеть и ждала. Она ответила "да" из самолюбия, от смущения. Но она не понимала этого слова: "чтобы я вас выслушал"… Она не смела обратиться к нему, спросить, по крайней мере, объяснения у этого мраморного человека, который леденил слова на ее устах.
Он поднялся и просил ее прилечь: — Прилягте здесь!
Она начала дрожать, и все ее лицо приняло вопросительное выражение.
— Да, я должен вас выслушать… Мне нужно осмотреть почки, желудок, так как головные боли могут происходить от различных причин…
Бегинка задрожала… Инстинктивно ее пальцы искали небольшое распятие, висевшее у нее на груди, как драгоценность. Пальцы сжались от волнения всего ее тела. Она понимала теперь слово: выслушать… Открыть в своем теле то, на что она сама никогда не смотрела. Это был бы большой грех! Вся ее болезнь, значит, была только игрою демона, ведшего ее к этому искушению. Если бы она осмелилась, она осенила бы себя крестом. Доктор ждал… Годелива, дрожа и удивляясь, еще сильнее сжимала в своих пальцах распятие на груди.
Произошла пауза.
— Ну-с! — сказал доктор.
— Нет.
Как опытный человек, он догадался и хотел успокоить ее сомнения… Доктор — не мужчина, это духовник тела, исповедник больных…
Но сестра Годелива мало-помалу овладела собой, она побледнела, как ее покрывало, и тихо отошла к двери:
— Ах! Нет! Нет! Позвольте мне уйти!
Она точно умоляла его — как будто на самом деле не была свободна и ей угрожали — голосом бедной жертвы, которая чувствует себя на краю гибели.
Когда сестра Годелива очутилась одна на улице, она заплакала. Она была очень несчастна. Никакого исцеления! Никакой надежды! Большинство докторов не понимало ее болезни, а этот, считающийся ученым, требовал от нее дурного поступка. Он убеждал ее, что это дозволяется и что доктор имеет право смотреть на все, не оскорбляя Бога.
Все это было только уловками демона, — обычный его прием, чтобы ввести в искушение!.. Но он ничего не достигнет… она никогда не согласится…
Может быть, она умрет от этого, но необходимо было предпочесть смерть греху. Она не осмелилась никому рассказать об этом, даже настоятельнице и духовнику. У нее в глубине души остался небольшой стыд, смущение от того, чего от нее хотели, — от того, что вдруг в ее уме пронеслась мысль о тайне полов, до сих пор неизвестная ей и замкнутая в ее обете, как ее волосы — в головном уборе…
С тех пор она чувствовала себя если не менее чистой, то не такой невинной; ее душа была очень далека от тела, как листья, настолько высоко поднявшиеся на своей ветке, что они не подозревают о земле, от которой родились…
Сестра Годелива умерла от своей стыдливости. До конца своих дней она отказывалась допустить, чтобы чужие глаза и пальцы скользили по ее телу, искали верную причину ее болезни. Она медленно угасла, отстраняя ощупывание докторов, умерла мученицей этой ангельской святости.
Чистота безупречной девушки, чистота горностая, умирающего из страха, что люди прикоснутся к его белоснежной шкурке!
В момент, когда она умирала и священник принес причастие, она беспокоилась, сознавая, что ее головной убор снят и что ее волосы рассыпаны по подушке. Это снова принесло страдание чистоте идеальной монахини, как остаток слишком обнаженной телесности…
В последние минуты она нашла в себе силы поднести руку к вискам, где чувствовалась боль, точно желала отныне приколоть там убор и расправить, как следует, его крылья.
Затем она громко вскрикнула: "птичка! птичка!" — и как будто после стольких страданий эта птичка спустилась с лона Бога, — теперь такая легкая, — к ней на голову, чтобы остаться там вечно, подобно самому голубю Святого Духа!
Колокола
Колокол на верху церковной башни является голосом и жизнью Бегинажа.
Однако он стар и медлителен в своей изношенной одежде из стонущей бронзы. Но он показывает себя аккуратным, деятельным; он беспрестанно прорезывает воздух своим звоном, похожим на шум ключей, точно он закрывает двери от внешних звуков… Это сестра-привратница пространства. Она провожает Время в Вечность.
Для каждого часа, который уходит навсегда, колокол бросает вслед свой холодный звон, как бы священную воду в минуту отпущения грехов.
Точно периодический дождь, звон колокола окропляет спокойных бегинок даже в их рабочих комнатах.
С другой стороны, три раза в день звонит Angelus. Колокол в черной ризе издает серьезные звуки, за которыми следуют другие звуки, октавою выше.
Можно было бы подумать, что это какой-нибудь священник повторяет для себя обедню.
Бегинки крестятся, становятся на колени, точно колокол совершает церковную службу.
Таким образом каждый день, каждый час, каждую четверть часа колокол двигается, раскачивается, говорит, вторгается в уснувшую жизнь Бегинажа, оглашает его своими ударами, точно биением сердца общины. Какая поэтому чувствуется мучительная тревога, точно летаргия, кажущаяся смертью, когда в четверг на Страстной неделе колокол общины вдруг замолкает в одно время с его братьями — колоколами приходских церквей. Бегинаж тогда имеет вид Гроба Господня, куда бегинки, охваченные скорбью, стекаются, точно св. жены. Они теперь не имеют понятия ни о времени, ни о часе, так как церковный колокол, подобно Богу, почил, и опечаленные бегинки ждут, пока через три дня колокол, ставший неподвижным в гробнице Безмолвия, снова воскреснет!
1894